Но передать носилки кому‑нибудь из этих слоняющихся вокруг дармоедов нельзя. Только мы — особы особо приближенные.
Во все времена стояли мы на огромной таинственности, внутри которой — просто глупость.
***
Синий фонарик над входом, полутемная лестница, пыльный свет маленьких ламп. Железная дверь грузового лифта, тяжелая и окончательная, как створки печи крематория. Этот лифт всегда возит мертвый груз. И приближенных особ.
К кому?
Затекли руки, а кабина лифта не вызывается. Не идет вниз. Где‑то наверху застряла. Топтуны вокруг нас стучат кулаками в железную дверь, тихо матерятся, кто‑то побежал вверх по лестнице. Воняет кошатиной, формалином, падалью.
Ладья Харона села на мель. Увязла в тине на том берегу.
Мы все четверо мечтаем поставить носилки на пол. Пусть натруженные руки хоть маленько отдохнут. Или хотя бы поменяться местами.
Нельзя. Мы — особы особоприближенные. Мы — вместо маршалов, которым сейчас не до этого. Да и много бы они тут надержали, серуны.
Почему ты, Пахан Великий, такой тяжелый? Откуда в тебе эта страшная, непомерная тяжесть?
Сверху бежит тот, что поднимался пешком, кричит со второго этажа задушенным шепотом: «Предохранитель! Вставку выбило!»
— Пошли — говорю я особе слева и начинаю заворачивать носилки на лестницу. Окликнул старшего из топтунов, приказал держать мою ручку от носилок, рыкнул грозно:
«Помни, что доверили!» — а сам пошел перед ними, вроде под ноги им смотреть на лестнице, упаси Господь, не растянулись чтобы.
Вместе с прахом. Это не прах. Это свинец.
Не уставший, гордый, семье вечером расскажет, ладони будет показывать:
«Вот этими самыми руками…» — попер топтун вверх, как трактор, а я шел перед ним, командовал строго, негромко, озабоченно: налево — налево, стой, ноги заноси, теперь аккуратно, здесь высокая ступенька, теперь направо…
На третьем этаже — секционный зал, плеснувший в лицо ярким светом и смрадом.
Здесь было много врачей: те, которых я видел на Даче. Около спаленки почившего Пахана, и какие‑то другие — не в обычных врачебных халатах, а в белых дворницких фартуках, надетых прямо на белье с высоко засученными рукавами. Они вели себя как хозяева, — строго опрашивали тех, кто вернулся с Дачи, важно мотали головами, коротко переговаривались, и все время между ними витали какие‑то значительные словечки: бальзамирование… консервант… паллиативная сохранность… эрозия тканей…
Молодцы! Пирамида у нас маленькая, а Хеопс — большо‑о‑ой!
Мы переложили Пахана с носилок на длинный мраморный стол, залитый слепящим молочным светом, и рыжий потрошитель, похожий на базарного мясника, коротко скомандовал: «Вы все свободны!».
Но я решил остаться.
Я и сам не знаю, что я хотел увидеть, в чем убедиться.
Понять, загадать, предсказать.
Просто мне надо было увидеть своими глазами.
***
И тайный распорядитель моих поступков кричал во мне: НЕЛЬЗЯ! УХОДИ! Моя скрытая сущность, моя истинная природа, альтер эго подполковника МГБ Хваткина, пыталась уберечь меня от какого‑то ужасного разочарования, или большой опасности, или страшного открытия.
Но я не подчинился.
Взял за плечи своих спутников — особо приближенных, а старшему топтуну и повторять не надо, они дисциплинированные — и повел их к выходу и, закрывая за ними дверь, шепнул:
— Сюда никого не пускать, я побуду здесь.
Скинули простыни с тела. Рыжий потрошитель посмотрел на желтоватого старика, валяющегося на сером камне секционного стола, взял широкий, зло поблескивающий нож, но воткнуть не решался. У него дрожали руки. Он обернулся, увидел меня, уже открыл рот, чтобы вышибить из секционной, — я знал, что ему надо на кого‑нибудь заорать, чтобы собраться с духом. |