Но в Михаиле пробудился голод, дикий, неодолимый, от которого темнеет в глазах, туманится голова, который толкает человека на бессмысленные и жестокие дела. Скиба понял: чтобы не умереть, иметь силу идти дальше и бороться с врагами, он должен убить этого козленка, перелить силу из его маленького тельца в свое, когда-то сильное, а сейчас ослабевшее, беспомощное. Где-то продолжалась, гремела война, и он должен был спешить туда, к товарищам. Ему нужна сила. Кто же осудит его за то, что он убьет козленка?
Вот он и убьет сейчас его. Вот сейчас...
А козленок, веселый и беззаботный, подпрыгивая, приближался к нему. Он ставил ножки на землю, не сгибая, словно пробуя их крепость, и ножки эти — сухие, тоненькие — вздрагивали, но не гнулись, не подламывались. И Михаил неожиданно для себя чуть было не закричал: «Куда ты прыгаешь, глупый! » Но не закричал, а только решил: «Убью козу. Она уже старая. А козленка жалко. Пусть себе скачет...»
Козленок допрыгал наконец до того места, где лежал Михаил, и остановился. Его мать поспешно подбежала сзади и тоже стала как вкопанная, словно что-то ударило ее в грудь. Они стояли и смотрели на Михаила прекрасными влажными глазами — глубокими, грустными и умными. Смотрели без страха, с интересом. Что-то схватило Скибу за горло.
— Эй! — неожиданно для себя потихоньку сказал он.— Кш-ш отсюда!..
Козы даже не шевельнулись. Наверно, еще продолжалось оцепенение, вызванное неожиданной встречей. С интересом рассматривали они Михаила, и только частое, короткое дыхание выдавало то опасение, которое все же гнездилось где- то в их маленьких сердцах.
Тогда Михаил, сделав страшные глаза, угрожающе, неуклюже замахнулся. Он даже приподнялся, словно хотел броситься на серну и ее детеныша, и тяжело упал, зарывшись лицом в колючую хвою.
Через минуту он поднял голову. Никого уже не было.
К вечеру, когда стемнело, Михаил, придерживаясь шоссе, снова пошел на восток.
И опять ночь была темной и теплой, и снова, как и вчера, она не простирала ему своих мягких, сильных крыльев, а отталкивала его, бросала под босые ноги твердые корни, сухие ветки и колючие сосновые шишки. Ночь прятала от беглеца жилье людей, не подпускала ни к огородам, где он мог бы найти хоть стручок гороха, ни к полям, где можно было бы пожевать молодые колосья. Только лес и шоссе, кривые деревца и асфальт тянулись перед ним, и не было им ни конца ни края.
Ближе к полночи сосняк неожиданно кончился, и шоссе ушло под своды лиственного леса — высокого, густого и, кажется, не такого пустынного. Михаил почувствовал новые запахи — запахи жилья, еды. Без раздумий и колебаний он пошел напрямик к этому лесу, держась в стороне от шоссе, но и не теряя в темноте его спасительной нити.
Он уже видел впереди пробивающийся среди листьев свет и уже знал, что не уйдет отсюда, пока не разживется чем-нибудь съедобным, как вдруг около самого уха раздалось резкое, зловещее «хальт!». Он хорошо — ох, как хорошо! — знал, что не смеет, не имеет права подчиняться этому оклику, знал, что это смерть, и все же остановился, сам не понимая зачем. Тот, кто бросил в ночь свое угрожающее «хальт», теперь шел к Михаилу. Он глухо топал тяжелыми сапогами, бряцал оружием, сопел.
— Кто здесь? — спросил он по-немецки.
И лишь тогда Михаил наконец опомнился и бросился бежать. Он прыгнул вбок, в кусты, упал, сразу же поднялся и побежал, не разбирая дороги. Вслед ему, словно над самым ухом, грохнул выстрел. Потом еще один, уже где-то сбоку. Третий выстрел хлопнул впереди — выходило, что Михаил бежал прямо в лапы преследователям.
Он свернул вправо — назад, к «своему» сосновому лесу, но темные деревья вокруг осветило призрачным зеленоватым светом ракеты, и Михаил упал в кусты.
Лес оживал — со всех сторон были слышны голоса, отрывистые слова команды, топот ног, треск, шелест, шорох. |