К одному из таких полков принадлежит и кавалерийский полк, выдвинувшийся вперед с одной батареей и несколькими ротами пехоты, занявшей недавно еще покинутые позиции спешно бегущего неприятеля.
Вдали, в нескольких верстах отсюда, как огромный костер, пылает галицийское селение. Его подожгли своими снарядами австрийцы, отчасти из мести жителям, заподозренным в сношениях с русскими, отчасти чтобы в качестве пылающего факела оно могло сослужить им службу гигантского прожектора.
Кавалерийский полк занимает небольшой лесной фольварк, принадлежащий галицийскому помещику. Подальше от опушки находятся окопы нашей стрелковой цепи; еще дальше, на холмах за болотом, скрываются батареи. В помещичьем фольварке все разграблено австрийцами, как говорится, "на совесть". Обезумевший от отчаяния помещик мечется по двору и пустынному дому и каждому встречному офицеру в который раз уже рассказывает про свое несчастье.
— Было тихо-мирно. Туда шли — ничего не тронули; оттуда бежали — под видом реквизиции все унесли, разграбили, да еще с цинизмом оправдывались: "Не мы возьмем — все равно возьмут русские, на то и война". Но я знаю русских; русские — не мародеры, за все платят, ничего не берут даром. А тут свои же все, что было, взяли: лошадей, коров, теплое платье, ковры, все. К счастью, я жену и детей к сестре в Краков отправил, а то бы до смерти напугали их.
Вечером, пробравшись в опустевшую комнату дома, гостеприимно предложенного им русским, он снова начинает в который раз уже рассказывать о своем несчастье. Офицеры слушают его охотно и с сочувствием. И от этого сочувствия тает что-то в истерзанном мукою сердце.
— Проклятая война! Будь проклят кайзер, начавший ее! Неужели союзники, покорив этого безумца, не найдут ему нового острова Святой Елены, где бы он мог в заточении постичь наконец все огромное зло, содеянное им?
Офицеры слушают с волнением. Они видят, как сжимаются кулаки седого человека, каким гневом загораются его глаза.
— А Франц-Иосиф? — напоминает чей-то молодой голос.
— Господь, прости старому императору! — осеняет себя владелец фольварка крестом. — Он уже стар совсем, дряхл, несчастный император, и по слабости своей дал себя обойти этому демону, погубить ни за что свою армию, пошатнуть свой трон.
Вечер. Холодно и сыро в лесу, но в помещичьем доме еще непригляднее, еще холоднее. Затопили печи, однако через выбитые окна вытягивается скопившееся было тепло. Денщики раздобыли продукты и хлопочут с чаем.
А канонада все не утихает. Вот с оглушительным шумом плюхнулся поблизости дома снаряд. Привязанная к молодой липе лошадь не успела издать предсмертное ржанье и вместе с липой исчезла с лица земли, оставив после себя жалкие останки мяса.
— Долго ли мы будем служить мишенью этим подлецам? И ведь ударить нельзя по тем, что у моста, близ которого стоят их гаубицы! Ведь пока доберешься до них, они преблагополучно удерут по мосту, а их батареи перебьют нас всех, как куропаток, — горячился высокий, худощавый ротмистр с короткой немецкой фамилией фон Дюн, за которую он страдал теперь самым искренним образом.
— Разумеется, удерут, — подхватил молоденький мальчик, корнет Громов, недавно только выпущенный из кавалерийского училища.
— Ну, положим! — И ротмистр болезненно прищурился, потому что новый снаряд ударил где-то совсем близко. — Опять! Слышите? Что тебе, Дмитров? — обратился он к выросшему на пороге вахмистру.
— Так что, ваше высокоблагородие, двоих сейчас из нашего эскадрона опять насмерть, — отрапортовал кавалерист.
— Кого? — спросил фон Дюн.
— Так что взводного Сакычева и Иванова третьего.
— Георгиевского кавалера?
— Так точно. |