Иногда в этом сумбуре у нее в голове проносятся недавние картины. И тогда сердце ее сжимается. Ей чудятся снова жуткая ночь под чужим небом, кошмар насилия, совершенного над нею, дикие, разнузданные ласки чудовища, зверя, навеки отнявшего у нее все: и честь, и счастье, и покой.
Потом встает другая картина. Бледный осенний полдень; каменная скамья в тени каштанов у балкона и тот, кого она любит. Что она сказала ему тогда? Да, что он стал для нее чужим и ненужным, что ее чувство погасло, что она разлюбила его. Безумная, как она могла сказать это?
Но то был единственный выход, который казался ей возможным тогда. Чужое дитя, ребенка ненавистного зверя носила она под сердцем…
И еще одна картина, ужасная, жуткая.
"Вот и все готово, красавица-барышня, вот и готово! — слышится ей отвратительный голос. — Можете завтра хоть танцевать. А в случае опять чего-нибудь в том же роде… Вы ведь мой адрес знаете, барышня?"
И эта заискивающая, циничная улыбка!.. О, Китти даже не помнит, как она выбежала «оттуда» в ту ночь.
— Сестра, подайте ножницы и подержите ему руку. Да успокоительного дайте ему, сестра! Где хлороформ? Позовите помощника! Что? Занят? Ну, тогда сами держите маску. Бинтов, ради Бога, побольше бинтов! Кого привезли сейчас из четвертого полевого лазарета? Не выживет? Что? Скорее губку, сестра! Да поспешите!.. Что вы хотите, чтобы он истек кровью?
Операции, перевязки, снова операции, ампутации конечностей, стоны, слезы, обмороки, крик, но чаще терпеливое молчание скромного русского героя, умеющего отчаянно, храбро сражаться, стойко и мужественно переносить страдания и геройски умирать.
Смерть здесь, наготове. Она то подкрадывается незаметно, то налетает свирепо и грубо, но является всегда одинаково грозной и нежеланной. Однако над этими ее посещениями некогда думать — на смену вырванным ею идут десятки новых, живых. И снова загорается борьба с нею, снова врачи и сестры с мужеством и упорством отстаивают у нее, беспощадной и хищной, намеченные ею жертвы.
Китти кажется, что все это ее братья борются, выздоравливают или умирают в этих палатах. Они дороги ей, как Анатолий, как сестры, как отец и мать. Они вошли в ее мысль и сердце, и она готова дать растерзать себя на куски, лишь бы уменьшить их страдания.
— Сестрица, испить бы! — слышит она хриплый голос с ближайшей койки, и землистое лицо раненого с трудом поворачивается в ее сторону.
— Лежи, лежи, голубчик Захаров, я подойду. Что, разве опять хуже стало?
— Дюже худо, сестрица.
— Может, вспрыснуть тебе еще? Доктор разрешил… Помнишь, как давеча? Ведь тебе давеча после морфия полегчало?
— Так точно, полегчало малость. Вспрысни, сестрица, коли милость такая будет.
Китти твердою рукою берет шприц из кипятильника, что шумит на столе, и наклоняется к раненому. А в усталой от бессонных ночей и непрерывной работы голове медленно ползет тяжелая мыслъ: "Ведь это же самообман — все равно этот Захаров умрет. Пуля прошла слепую кишку и засела в полости брюшины. Операция невозможна, и доктор сказал — не проживет и до утра".
Вспрыснув морфий, она спешит к другому раненому. У этого почти безостановочно кровоточит рана. Надо переменить повязку, перебинтовать. Молоденький доброволец, которому час назад ампутировали ногу, пораженную гангреной, мечется в жару, бредит:
— Они идут. Они заходят с правого фланга… наперерез… наперерез. Если выбить тех, из той рощицы у реки… у нас откроется путь соединения с нашими.
"Бедный юноша! Какие жуткие кошмары терзают его сейчас!" — думает Китти, склоняется над раненым и бережно накладывает пузырь со льдом на его голову. |