Книги Проза Гузель Яхина Эйзен страница 103

Изменить размер шрифта - +
К услугам самого известного красного режиссёра были заведеньица и похлеще. Кабаре Eldorado предлагало гостям, в соответствии с названием, грёзы в ассортименте: джаз, кокаин, любовь мужская и женская — и для женщин, и для мужчин, в любых сочетаниях. А особо ненасытных ждали в Париже, на rue de l’Université недалеко от Эйфелевой башни: бальный зал Magic-City привечал “внуков Содома” и всех ценителей мужской красоты, обёрнутой в женские одежды.

Он побывал везде, и не единожды, и подолгу. Но всегда и непременно — в женской компании. Только так. Его Вергилием по низшему миру Европы стала кроха-танцовщица со стрижкой “под ежа” и прокуренным голосом: Валеска Герт играла в театре детские трупы, а в кабаре исполняла танец-оргазм. Режиссёр и танцорка, два ходячих гротеска: оба коренастые, некрасивые — и оба яркие в жажде чужого внимания. Валеска воспылала к Эйзену страстью — ещё не догадываясь, что становится в длинный и печальный ряд женских имён, от Ирины и до Перы, не первой и не последней, увы, а всего-то одной из многих. Ему же было не привыкать поддерживать огонь в подругах. Валеска была ему нужна: без Вергилия он бы заблудился.

Однако и “пучина разврата” не принесла облегчения: либидо закипало, как лава в вулкане, но привычного выхода — в искусство — не находило. Пожалуй, приучившему себя к сублимации Эйзену были противопоказаны кабаре и порнографические открытки — до тех пор пока не начнётся работа над новым фильмом.

Он придумал коллекционировать знакомства, утешая себя разбухающим списком новых приятелей. Эрвин Пискатор и Джозеф фон Штернберг — в Берлине. Колетт, Жан Кокто и Андре Мальро — в Париже. Джеймс Джойс, Бернард Шоу, Альберт Эйнштейн… С Эйнштейном невежды-европейцы иногда его путали, воздавая почести как великому физику, что усугубляло и без того плачевное состояние души. Жизнь вертелась по кругу всё быстрее: рестораны, лекционные а́улы, отельные лобби и холлы, опять рестораны — Берлин, Гамбург, Брюссель, и Лондон, и Кёльн, и снова Берлин — и не давала выскочить на новый виток.

Спустя полгода над предающимися dolce far niente русскими нависла угроза высылки. “Совкино” торопило прервать неудачную экспедицию и вернуться в Союз: первая пятилетка в разгаре, кино и пропаганда необходимы родине, как зерно и сталь. Голливуд же по-прежнему тянул с контрактом; крах на бирже перечеркнул многие проекты, а прожекты тем более. И Эйзен тянул, как умел, время в Европе.

С деньгами стало туго, с бодростью духа — ещё хуже.

Прошедшие месяцы ни на волосок не приблизили его к новой вещи, но удивительным образом укрепили их связь. Он размышлял о грядущей картине много, как никогда о состоявшихся. И понимал о ней гораздо больше, хотя до сих пор не знал даже сюжета. Ночи напролёт лежал он без сна — в берлинском ли Pension, в швейцарской Auberge или в guesthouse где-нибудь на просторах Кембриджшира — и прислушивался к будущему фильму.

Прежние картины ваялись на монтажном столе умелыми Эйзеновыми пальцами. Тысячи метров плёнки крошились в мозаику, а затем сплавлялись в узоры смысла. Властью, данной ножницами в руках, Эйзен подчинял целлулоид своей фантазии да ещё изредка — цензуре. Теперь же власть словно переместилась от режиссёра к туманному фантазму, пока не обретшему плоть: новый фильм, ещё не будучи созданным, обращался к своему создателю и диктовал волю.

Новый фильм не хотел быть сотворённым в спешке. Никаких больше юбилейных авралов. Никаких рекордов скорости и принесённых ей в жертву идей. Писать, снимать и монтировать — сколько необходимо, а не сколько осталось до очередного праздника. Вместо аттракциона — безупречность. Вместо крика — мудрость. Потому что снимается кино не к празднику, а на века.

Новый фильм чурался хоженых троп и известных приёмов. Нет — подобранным ранее ключам.

Быстрый переход