|
Возьму себе индейское имя, переоденусь в шкуру бизона. Если вдруг решу принести вас в жертву — Солнцу, Луне или руководству “Совкино” — не удивляйтесь.
— Спасибо, что предупредил, Свирепый Вождь.
— Нет, это имя нехорошо — чересчур прямолинейно. Хочу что-то поэлегантнее.
— Не привередничай, Прекрасное Перо.
— И это нехорошо — слащаво.
— Я не знаю, что ещё тебе предложить, Взъерошенный Опоссум.
— Нет-нет, насмешки над внешностью — последнее дело.
— Тогда выдумай себе имя сам, Противный Броненосец.
— А вот это уже ближе. Только буду не Противный, а Раненый… нет, Кровоточащий Броненосец!
Растворённость всего и во всём — это была ещё одна основа местного мира. Древнее язычество милосердно принимало в себя принесённое пару веков назад христианство. События Библии и исторические факты срастались на фресках друг с другом и с бытом беднейших крестьян; искусство не запиралось от людей в музеи и театры, но жило в обиходе, как горшки и башмаки, составляя повседневность.
Здесь каждый танцевал, рисовал, сочинял, работая, отдыхая, соблазняя или вымаливая милостыню. И никто не взялся бы различить, что именно поют на рассветах и на закатах пеоны — то ли песню, то ли молитву, то ли одному богу, то ли многим, по языческой привычке сопрягая бытие с высшими силами, а по велению души — с искусством.
С лучшими художниками можно было знакомиться по росписям где-нибудь на сводах вокзала или почты. Лучших актёров — увидеть в деревенских балаганах, где по выходным свои лицедействовали для своих. Лучших певиц и танцовщиц города — вовсе не на сцене, а в публичных домах.
Из них состояла знаменитая улица Яростного Койота (самые образованные узнавали в едва ли произносимом для европейца названии Nezahualcóyotl имя поэта и философа доколумбовой эпохи, но таковых было немного). Первые этажи здесь распахивались к прохожему бессчётным количеством двустворчатых дверей. За каждой — крошечная комнатка, где на фоне красного коленкора извивается в танце дева, подпевая себе и отстукивая каблуками. Её сильные пальцы не нуждаются в кастаньетах, а голос перекрывает голоса конкуренток. Её страсть к музыке и ритму — эта страсть неподдельна, и зрителя пробирает дрожь, даже если просто идёт мимо, к следующей дверце.
— Почему вы так любите смотреть на проституток, Эйзен? Вы же ими не пользуетесь.
— Шлюха — отражение чаяний народа. Я смотрю на шлюх, чтобы лучше понять мексиканское общество, осознать его во всей полноте, так сказать, ширине, глубине и… Увы, закончить мысль не смогу — вымарано цензурой.
— И что же вы такого особенного поняли за последний час?
— Жаль, что я не пользуюсь шлюхами, вот что я понял.
— А в ком же тогда, многоуважаемый товарищ Эйзенштейн, отражаются чаяния советского общества?
— Что за вопрос, уважаемый, но несознательный товарищ Александров?! Конечно же в творческой интеллигенции! И более прочего — в членах государственных структур, к примеру родного “Союзкино”. Вспомните хотя бы одухотворённый лик нашего начальника, товарища Шумяцкого… Перестаньте хохотать, Тиссэ! Уважайте труд присутствующих дам. Они могут подумать, что вы ржёте над ними. Гриша, уймите Тиса…
Растворены друг в друге были и различные времена. Доколумбов мир и мир конкистадоров, феодальный уклад и технический прогресс перемежались, перемешивались и замесились наконец в единое тесто.
И рычали по центру Мехико кадиллаки — ничуть не меньше, чем по Mulholland Drive. И восседали в них дамы словно с полотен Веласкеса, и прятали нежную кожу под ворохи кружева, цветов и вееров. Мимо по тротуарам вышагивали пеоны в белых штанах и индейцы (эти вовсе без штанов, а в одних только перьях). |