Книги Проза Гузель Яхина Эйзен страница 117

Изменить размер шрифта - +
И символ этот пусть отражает, а лучше предвосхищает процессы советского общества. Вот и вся недолга.

Ещё, конечно, перенял тягу к сказке — хорошо, если фильм её напоминает. Оболочку героя возьми из жизни, лучше из передовицы, а начинку замеси по фольклорному рецепту: из доярки или ткачихи сделай Золушку; из учительницы — Елену Премудрую; из кулака, вредителя на производстве — Кащея либо Чёрта Чертовича. (А вот церковными сказками баловаться Грише претило. Всегда было неловко за Учителя, который в любую картину тащил очередного “распятика” или “мадонну” в покрывале по брови — однообразно до зевоты.)

И ещё тысячу вещей усвоил: как выкрасить любой конфликт в угольно-чёрное и белейшее; как “дать глубины” многозначительным планом какой-нибудь штукенции, и прочая, и прочая — смотри “Потёмкина” и “Стачку”. (Разгромленный “Октябрь” он не любил за чрезмерную заумь, как и “Генеральную линию”. Последнюю было жаль — Гриша снял бы лучше.)

Вторым наставником стал, конечно, Тиссэ. Не только архитектуру света и ракурса осваивал у него Гриша (за годы в кино поднаторел почище многих), а и вещи поважнее. Нордическую невозмутимость (ах, как пригодилась для работы с Эйзеном!). Чувство красоты (её, как масло в кашу, лучше переложить в фильм, чем недоложить). Элегантность и вкус.

По последней дисциплине имелись педагоги и более маститые: весь Голливуд к услугам. У Чарли Чаплина учился улыбке: чтобы и ширина, и обаятельность, и застенчивая простота — всего в избытке! У Чарльза Фарелла — манерам. У Дугласа Фэрбенкса — искусству одеваться. У сотни других знакомцев — ещё сотне хитростей.

О чём говорить, если не о чем говорить. Где включать мальчишечью пластику, а где — маскулинную (одну — играя в теннис при зрителях или, к примеру, откидывая прядку со лба, а другую — ведя даму на танец или входя в высокий кабинет). Когда восклицать magnificent, а когда просто lovely, без эдакого восторга. Как повязывать pully на плечах особым фешенебельным узлом. Как закидывать ногу на ногу — без развязности, но с изяществом и неуловимо sexy. Наконец, как позировать фотографу.

Гриша нравился себе на голливудских снимках: с каждым новым он становился всё менее отличим от настоящих stars. Эйзен же на всех карточках глядел упырём: набычится, губы в нитку сожмёт, кулаки в карманах — словно болят у него одновременно и зубы, и внутренности, и душа.

Этого Гриша не мог понять. Ума было у шефа на троих, обаяния — на пятерых, а странностей — на десятерых: они язвой выжирали его изнутри и корёжили снаружи, как паралич. На пустом же месте корёжили! Везде, во всех щелях мерещились Эйзену злые умыслы и попытки унизить. Обижался на взгляды, недосточно или чересчур внимательные (даже незнакомцев и случайных встречных), на реплики впроброс и даже на несказанное. Чудовищно боялся ошибиться: лучше сидел голодным, чем взял бы неверную вилку для какого-нибудь угадай-блюда, словно за ошибку эту — смертная казнь. То почудится ему, что его обожают (и распускает хвост павлином, и заливается соловьём, и шутит без продыху — и все и правда начинают его обожать); а то вдруг решит, что любят недостаточно (и нахохлится, и выпустит иглы — и отпугнёт всех). Словом, весь — кровоточащая рана, вывернутая наружу: чего ни коснись — больно.

И потому работать со Стариком было сложно, а жить в ожидании работы — невыносимо. Больше всего на свете Эйзен боялся перестать снимать и тревогу свою вымещал на товарищах: не просто клюя и унижая, а третируя.

Во-первых, давил интеллектом. “А как считаете, Григ, та дылда в жемчугах, что подходила только что повосторгаться нами, больше похожа на шлюх Тулуз-Лотрека или на шлюх Шиле? Никак не считаете? А почему? Не любите шлюх? Не любите Шиле? Может, вы тогда и Климта — не очень? И весь модерн? Да вы ретроград, Григорий! Что вы делаете в кино?!”

Во-вторых, давил деньгами — самолично распоряжался всеми доходами группы.

Быстрый переход