|
Ну и кто из двоих — агрессор?
Шумяцкий знал, что по милости Эйзена превратился в героя анекдотов наподобие денщинка-идиота, но поделать ничего не мог: пытался — доступными ему административными методами — и постоянно терпел фиаско.
На Эйзена же хорьковая мордочка босса действовала, словно валерианка на кота: начинал резвиться так, что и семерым не удержать. Разом слетала с него мрачность последних лет, а язык обретал предельную ядовитость.
— Может, благодаря Шумяцкому-то я и чувствую себя живым? — вопрошал он Тиссэ или Бабеля, когда те, отсмеявшись вволю после очередной его выходки, принимались укорять за несдержанность. — И возможно, у нас это обоюдно? Не мешайте нашей взаимности, товарищи! Не будьте ханжами!
— Ведь вы же умеете, Эйзен, и очаровательным быть, и лапушкой. Так побудьте хоть разок — с руководством!
— Мечтаю об этом, Тис! Не поверите, Бабель, только этого и желаю! Более всего на свете хочу лизнуть начальственную жопу. Но — характер мешает. Сколько раз пытался — мешает, собака! Вот войду я к боссу в кабинет, свесив голову, и поскулю виновато, мол, мириться пришёл. Шумяцкий-муся всё поймёт — и из-за стола встанет, и нагнётся, и задницу подальше отклячит, и даже полы пиджака откинет, чтобы мне удобнее лизать было…
— А вы?
— И я уж было наклонюсь пониже, и совсем было приготовлюсь, и язык-то подальше высуну… А в последний миг возьму — и укушу!..
Шутка за шуткой, а дело принимает уже и нешуточный оборот: ни один проект Эйзена не запущен, психика его и финансы — в плачевном состоянии.
После нервического интервью “Красной газете”, где режиссёр прощается с профессией — как можно громче хлопает дверью, — Шумяцкий снова вызывает страдальца к себе.
Пера берёт с Эйзена железное обещание, что тот не будет спорить с шефом, а только соглашаться. “Бессмертной душой своей клянусь, Pearl! — заверяет истово. — Буду говорить одни только «да» и кивать чаще, чем китайский болванчик”. И данное обещание — держит.
В высокий кабинет является заранее, без опозданий — гладко выбритый, с зачёсанными на затылок прядями. Шумяцкого приветствует бурно, улыбается широко. Во время разминки — привычных цеховых сплетен — слушает внимательно, отвечая либо “да”, либо “да-да!”, либо “да-да-да!”.
Когда Шумяцкий делает первый ход: “А не пора ли нам заключить мировую, товарищ Эйзенштейн? Забудем прошлые ошибки и обиды. Давайте-ка работать!” — Эйзен кивает столь энергически, что хрустят шейные позвонки:
— Пора, ой как пора! Дайте любое задание, Борис Захарович, я к бою готов.
— Может, классикой займётесь, раз с современностью у вас не очень вытанцовывается? Выберете себе какую-нибудь эпопею поразмашистей — и вперёд?
— Обожаю классику. Спасибо вам за такое предложение, Борис Захарович! Умеете вы понимать вверенных вам творческих сотрудников.
Шумяцкий, кому нечасто перепадают похвалы от Эйзенштейна, благостно розовеет.
— А что бы вы хотели экранизировать? Есть ли уже идеи?
— Да! — горячее прежнего восклицает Эйзен. — Да и ещё раз да!
— И что же именно?
— Жил в восемнадцатом веке такой не очень известный русский поэт. Классик, недооценённый современниками… — Эйзен делает паузу, то ли взвинчивая интригу, то ли всё ещё колеблясь назвать имя. Решается наконец: — Барков его фамилия. Иван Барков. Слыхали?
— Нет, не слыхал.
— И есть у него грандиозная поэма — “Лука”[5].
— Не читал… Сильный текст?
— О да! Потрясающий. Я, к примеру, был потрясён. И вы будете, когда прочитаете, обещаю. |