|
Картина “Бежин луг” — именно так назвали ленту, чьё действие происходило в тургеневских местах и отсылало к угнетённой жизни крестьян до революции, — эта картина сразу же стала ведущим проектом “Союзкино”.
Боль о мексиканской ленте — нерождённом дитя — утихла. Новым фильмом Эйзен именовал теперь “Бежин луг”. В дневниковых записях сокращённо — “Б.Л.”.
Брод через Лету.
Бессмертие и Лавры.
Будущая Легенда.
Большая Любовь.
Да, Эйзен вновь полюбил. Уже и думать не смел, и не надеялся, и заточил себя в башне из слоновой кости, и похоронил под маской учёного от синема. А вот же — полюбил.
Прежние его любови — и “Стачка”, и “Броненосец”, и далее — все эти любови были рождены молодым сердцем, горячей кровью. Вспыхивали, пылали, взрывались идеями — цвели и плодоносили безудержно, как цветы в тропиках. Зрелая же любовь к “Б.Л.” зародилась несмотря и вопреки, в иссушенной душе и на бесплодной почве, то ли в снеговой, а то ли в песчаной пустыне. Тем была дороже.
Как старец, допущенный до девичьего тела, Эйзен был допущен до съёмок. И проживал каждый их день и каждый этап жадно и с благоговением — дрожа то от неверия в собственные силы, то от восторга перед собственной внезапной мощью и пророча себя то в триумфаторы, а то в живые трупы.
Вот препаровка сценария: на эпизоды, сцены, реплики, слова — едва не до каждого вздоха героев и мановения ресниц. А вот рисовка, и кадры льются на бумагу из-под Эйзенова карандаша — быстро, как мысли, — в дюжине ракурсов до единственно верного.
Вот поиск актёров: из двух тысяч мальчиков ассистенты отбирают шесть сотен, а уже из них Эйзен — двести финалистов, чтобы, промучившись ещё пару недель, остановиться-таки на единственном. А вот подготовка натуры: Эйзен лично руководит и строительством косой избы, где начнётся трагедия, и засеванием ржаного поля, где она завершится.
И вот наконец сами съёмки. Для возгонки режиссёрской энергии на площадку приглашены зрители — не один-два, а целый взвод: родные-приятели, собратья по ремеслу, ученики, писатели, журналисты, просто богемные тунеядцы… Список гостей способен украсить передовицу: Кулешов, Трауберг, Эрмлер, Шуб и братья Васильевы — все сидят кру́гом позади камеры на перевёрнутых ящиках и вёдрах и заворожённо следят за режиссёром. Тот, взмахивая длинным карамельно-розовым жезлом, по десятому разу убивает-воскрешает мальчишку в белой рубашке или зажигает и гасит нимб вокруг мученической головы.
— Возьмите меня в подмастерья, Эйзенштейн, хоть на эту, а хоть на следующую ленту, — это Кулешов.
— Сколько лет вы копили все эти идеи, Сергей Михайлович? Творческое воздержание как метод — браво, браво! — это уже Эрмлер.
— Ни в какой Америке вам такого бы не снять, — это Шуб. — И в европах-мексиках тоже. Только на родной почве, Серёжа, только здесь!
— Лучшие операторы мира душу продадут за ваши секреты, Тиссэ, — это Трауберг.
Секретов было и правда не счесть. Нынче Эйзен ставил такие задачки, что Тис лишь покряхтывал и постанывал в ответ (слово “невозможно” было под запретом). А пострадав день-другой, приносил-таки чертежи расстановки зеркал или какие-нибудь особо хитрые кренделя, выведенные на бумаге вперемешку с математическими расчётами, — схему движения объектива. И всё — действительно всё! — становилось возможным.
Избяные своды кренились, прижимались к земле — вот-вот задавят и Степка, и зрителя. Пожар полыхал, едва не вырываясь с экрана в зал, а по угольно-чёрному дыму белели голуби — столь ярко, словно в каждом сидело по мощной электрической лампочке. Первый солнечный луч — действительно первый и действительно солнечный, рождённый не отражателем, но настоящим светилом, — поднимался из-за горизонта и падал аккурат на лоб умирающего мальчугана. |