|
На суде писатель отказался от всех своих признаний — объявил их самооговором и оговором коллег, включая Эйзенштейна. И по-прежнему настаивал на просьбе “дать ему возможность закончить его последнее литературное произведение”.
На следующий день его расстреляли.
Когда-то Бабель наблюдал кремацию умершего друга: испросив специальное разрешение, спустился в подвал крематория и припал глазами к мелкому окошку — за стеклом вспыхнуло и долго полыхало; но заворожённому зрителю показалось, что полыхало едва ли минуту и очень скоро погасло, оставляя вместо большого белого тела лёгкую чёрную пыль.
Теперь в чёрную пыль превратился он сам — Бабеля сожгли в Донском крематории вместе с другими казнёнными. Тогда многих кремировали, земля уже не вмещала тела.
После сожжения от человека оставался пепел и кусочек свинца, что недавно разорвал убиенному череп или грудь. Пепел сгребали лопатой в вёдра и бросали в общую яму, а застывшие капли металла кочегар собирал в мешки из-под сахара и сдавал чекистам. Куда отправлялись оплывки — неведомо. То ли в архив, то ли в чью-то личную коллекцию, а то ли обратно на оружейный завод — для изготовления новых пуль.
■ Эйзен лично отрубил Валькирии ноги — топором, с размаху и заправски ухая по-дровосечьи. Кукла была великовата для крылатого коня — смотрелась верхом, как баскетболист на деревянной лошадке, — и пришлось окоротить воительнице нижние конечности. Теперь, когда фанерная Валькирия верхом на фанерном же Арагорне взмывала по заднику сцены под потолок, налицо была некоторая диспропорция девичьей фигуры; однако явная коротконогость с лихвой была компенсирована быстротой подъёма — скакун со всадницей скользили по растянутому диагонально канату плавно, почти не застревая, словно и правда воспаряя над землёй.
Изначально Эйзен хотел было усадить живую актрису на живого жеребца. Не просто хотел — таки усадил. Юная сопрано даже согласилась (действующие примы бежали от Эйзена с его экспериментами как от чумы, и он довольствовался начинающими исполнителями). Из цирка привели белого в яблоках конька и кое-как приделали ему лохматые крылья, пошитые на манер лебединых. И конёк позволил неумелой и довольно пышной наезднице вскарабкаться на него, бесседельного, и судорожно обхватить коленями его круп, а конюхам — надеть на круп лонжу. Но стоило приподнять лонжу над полом, как животное забило ногами не менее судорожно; ржало и извивалось при этом так, что всадница в попытках удержаться повисла на крыльях, к чертям сдирая заботливо наклеенные перья, и заверещала во всё мощное оперное горло. Леденящие вопли — звериные и человеческие, — перекрывая друг друга, слились в дуэт, подобного которому ещё не звучало под куполом Большого. Работники сцены, побросав прожекторы и отражатели, ошалело глазели на бьющихся — в воздухе и в двойной истерике — женщину и копытное… Повторять эксперимент не стали — жеребца отпустили обратно в цирк, певицу отпоили валерианой, а имитировать отлёт Валькирии решили муляжами. Куклы работали куда лучше живых.
Ели с тряпичной хвоей послушно махали ветвями, приветствуя богов. Облака из марли ответственно загорались предписанным цветом аккурат в нужный момент: пастельная палитра обозначала спокойные эпизоды, грозовая синь — мрачные, а оттенки алого — любовную сцену (небо разгоралось по мере накала чувств, к финалу превращаясь в огненное, означая тем самым любовный экстаз). Сбитые из досок утёсы дрожали “от ярости” во время битвы Зигмунда с поединщиком, а после склонялись “в печали” над уже поверженным героем.
Утёсы для достижения максимальной послушности изготавливали дважды. Сперва срубили из дешёвой сосны и фанеры, как и многие декорации до. Однако никогда прежде под сводами Большого певцы не перемещались по “горам-долам” со спортивной скоростью, как того потребовал Эйзен. |