|
Она-то готова была ко всему: и что пересекутся они на какой-нибудь пыльной станции (она проездом в свой Саратов, он проездом в Алма-Ату, и романтично поцелуются на перроне, чтобы через минуту разъехаться в разные стороны: его состав на юг, её — на север) и что уже не встретятся вовсе. Однако всё же — свиделись. Мимолётно, страстно и бестолково — как, впрочем, всегда и бывало с Метрушкой. Говорили, конечно, не о ней, а о нём — герое-победителе, чемпионе бюрократических игр, повергателе цензурных крепостей и сокрушителе финансовых бастионов. Говорили, конечно, недолго: измождённому богатырю требовался сперва богатырский же сон, а затем богатырское же веселье — в честь запуска фильма устроили праздник на крыше ЦОКС.
Память о коротком свидании — вот и всё, что Телешева увезла с собой из Алма-Аты. На изюм и чернослив у неё не было (всё истратила на зимние запасы для Эйзена), а нарисовать ей что-то или хотя бы подписать фотокарточку Метрулинька не догадался.
Она не роптала: поездка за четыре тысячи вёрст и обратно была так утомительна, что сил на возмущение не оставалось. Энергия иссякла: по возвращении в Саратов Телешева не могла уже ни выйти в театр на работу, ни вообще выйти из комнаты — а только лежать, отвернувшись от мира, словно отказываясь даже смотреть на него. Не ела, не говорила ни с кем и даже строчить Метрулиньке перестала; наверное, тот был рад-радёшенек эпистолярной передышке.
Написала через долгие недели, уже из больницы.
Я погибаю. Обнаружен рак груди.
Он не ответил.
Она не удивилась. Продолжила писать, как и прежде, почти не надеясь на отклик, а если и надеясь, то самую малость. Обиды не чувствовала, одну только печаль — открывшаяся болезнь отняла способность к яркому чувствованию. Окутавшие её сонливость и отупение помогали справляться с болями и, главное, страхом лучше лекарств, тем более что никакого морфия на больничных складах не было и в помине.
Нужна немедленная операция, надо отнять грудь… Стоит вопрос: где оперировать: здесь или в Москве? Врачи предлагают здесь, чтобы не терять времени, я — за Москву. Уж если суждено умереть, то лучше там…
Итак — мы, вероятно, больше не увидимся, мой дорогой, мой любимый. Мне больно, что Вы не написали мне ни слова участия, зная, как я болею одна в чужом городе. Для меня это непонятно и горько. Ну, что делать, Вас не переделать…
Крепко целую, мой родной.
Телешева перебралась в столицу. На вокзале её встречала Юлия Ивановна с охапкой хризантем из Кратова. Домой поехали на извозчике — дойти до трамвайной остановки и уж тем более спуститься в метро у больной не было сил.
На Тверской, не доезжая пару домов до своего, она попросила остановить — надо было зайти в сберкассу и решить финансовые дела. За более чем год в эвакуации Телешева не истратила ни рубля со своих сберкнижек и теперь завещала обе гражданину С.М. Эйзенштейну, 1898 года рождения. Самой ей, решила, деньги уже вряд ли понадобятся.
Квартира, что год стояла нетопленая, отсырела и заплесневела вконец, но, по счастью, жить в ней долго не пришлось — очень скоро Телешева перебралась в тепло больницы. Хризантемы ей разрешили пронести в палату — на них она смотрела, сочиняя (последнее?) письмо.
Мой дорогой!
Сейчас почти ночь — завтра рано утром операция. Хочется последние свои мысли и слова обратить к Вам.
Не знаю, что ждёт меня завтра? Врачи настроены очень серьёзно — даже мой смелый и талантливый хирург, и тот побаивается за сердце. Снимок, просвечивание и терапевт дали плохие отзывы о состоянии сердца. И немудрено. За последнее время ему было много испытаний… Последние слова хирурга были: будем бороться — будем драться за жизнь…
Ну что ж делать — судьба. Если не погибну, то останусь уродом. “Грудки” не будет. И вечная угроза рецидива в лучшем случае. |