Книги Проза Гузель Яхина Эйзен страница 214

Изменить размер шрифта - +
Иногда глаза младшей смыкались, и старшая деликатно умолкала на час-полтора, давая собеседнице отдохнуть.

Во сне больная бредила новыми спектаклями — мечтала поставить во МХАТе “Евгения Онегина”. И в разгар театрального сезона даже засобиралась было решительно на работу, но в назначенный день так и не сумела выйти со двора на Тверскую — очень устала и присела набираться сил на асфальт, аккурат посередине домовой арки. Обратно в квартиру соседи занесли на руках.

Умерла в самый жаркий день самого жаркого месяца года — июля сорок третьего. К счастью, была в больнице, под приглядом врачей. Выдышала пятнадцать подушек кислорода — поражённые лёгкие уже не справлялись — и задохнулась.

Навестить больную Эйзен не приехал, ни записки, ни открытки, ни даже куцей телеграммы не послал. О смерти любовницы узнал из материнского письма: “Серёжа, мой бесценный мальчик, мы осиротели с тобой…” На письмо по обыкновению не ответил.

 

 

■ Летом сорок четвёртого “Мосфильму” и “Ленфильму” было предписано вернуться из эвакуации. Отснять оставалось ещё целую треть материала — проклятый “коэффициент ночи” работал вне зависимости от времени суток.

Пылающим июльским полднем, превозмогая болящее сердце, Эйзен вошёл в люкс-вагон столичного поезда и плотно задёрнул занавески: смотреть в окно на покидаемую Алма-Ату сил не было. Из еды взял с собой лишь корзину местных яблок, но уже через пару дней фрукты сгнили — верно, жить умели только на родине. Выходить на станциях за едой сил не было также, и потому питался Эйзен в пути исключительно валидолом. Так и ехал две недели — с ароматом сердечных пилюль в ноздрях и резким их вкусом на языке — по Великой степи, в Москву.

 

 

■ С последним фильмом Эйзенштейна творилось невообразимое. Богемная Москва языки сточила на сплетнях об “Иване Грозном”. Как и всегда с бедовым режиссёром, каждое новое творение его готовило целый фейерверк слухов, скандалов и драм.

Enfant terrible советского кино привёз из Алма-Аты почти готовый фильм — но не весь, а только первую серию из трёх. (Спрашивается, и чем он занимался в эвакуации всю войну?!) Едва придя в себя с дороги, маэстро кинулся доснимать материал для последующих. А ознакомиться с трёхчастным замыслом целиком было можно из книжицы, что выпустили на “Мосфильме”; тёртые калачи от культуры (“об культуру”, как шутковал Эйзен) считали это благословением всему проекту.

Но стоило лишь худсовету посмотреть эту самую первую серию, как по столице пошли круги, а вернее, волны и валы обсуждений. Кто видел картину — делал большие глаза при одном только упоминании “Грозного”; кто не видел — мечтал прорваться на спецпоказ. Кто ругал фильм — ругал с трепетом почти священным, кто хвалил (этих было совсем чуть) — после всё равно ругал. “Великолепное изобразительное искусство” или “картина, вне советского зрителя стоя́щая”? “Отсутствие русского духа” и “сусальный фильм” или всё же “шедевр”? “Дворцовые шахматы” и “чистая математика” или “красота, превосходящая всё, до сих пор виденное в кино”?

Единственным, кто безоговорочно защищал картину, стал неожиданно Григорий Александров: мастер масс-комедии, он зорко разглядел в “Грозном” высокую трагедию и призвал не судить её по законам бытовой мелодрамы. Голос худрука “Мосфильма” (а Гриша к тому времени занимал уже и эту позицию) звучал одиноким диссонансом в охульном хоре.

Пока к этому голосу не присоединился ещё один — решающий, самого главного зрителя в советской части света. Сталин посмотрел первую серию и разрешил-таки к выпуску — с января сорок пятого она вышла в широкий прокат; следующие предполагалось выпускать на экраны по мере готовности.

Быстрый переход