Создатели нарекли картину по имени главного персонажа, демонического преступника доктора Мабузе.
— К чёрту “Доктора Мабузе”, — решает Эсфирь. — Название должно говорить за себя. Не просто говорить — внушать. Страх, отвращение, ненависть — к ним. Восторг и преданность — к нам.
А ведь и правда, все аферы главного героя происходят в высшем обществе и выпускать их на экраны можно только с подсказкой: разъясняя зрителю с самого начала, как именно относиться к обнажённым танцовщицам в шапито или обильным столам в ресторации.
— Назовём “Городская гниль”? — предлагает он. — “Живые трупы”? “Смердящие”?
— Неплохо, — соглашается Эсфирь. — Но искусство должно не только отвращать, а и манить. Нужно вызвать не только ненависть, а и жгучий интерес. Название должно схватить человека за жабры и приволочь в кинозал. А уж в зале, заплатив за билет, пусть содрогается и негодует — вволю.
— “Разврат и золото”? — перебирает он более манкие варианты. — “Позолоченные грехи”?
— “Позолоченная гниль”, — подытоживает она.
На том и порешили.
Работа же с содержанием картины оказалась не столь проста. Четыре с половиной часа экранного действия требовалось превратить в два или три. А сюжет о поимке опасного преступника — в обличение империалистического общества.
Главная сложность: режиссёр, некто Фриц Ланг, был настолько увлечён сценами в злачных местах — варьете, казино и ресторанах, — что напрочь позабыл о жизни городской бедноты. Тысячи метров плёнки показывали роскошные интерьеры дворцов и отелей, биржи, игральных домов, а в бедняцких кварталах разыгрывалась всего-то пара эпизодов. И как на таком материале доказать неизбежность мировой революции?!
Но — улыбается Эсфирь — и не с такими задачками справлялись. Смотрит испытующе на Эйзена: что предлагаете, коллега?
— Добавить кадров из другого фильма? — теряется он. — Перемонтировать внахлёст с хроникой из голодающего Поволжья?
— И снова неплохо, — кивает Эсфирь. — Но зритель купит билет на картину, во-первых, германскую, а во-вторых, игровую. Нельзя его обманывать, подавая с экрана жизнь вместо желанной игры. Вразумлять, убеждать, пугать — можно. Брать за душу, подцеплять на крючок — можно. Обманывать — нельзя.
— Тогда рассказать о жизни угнетённых классов словами? После каждого смачного эпизода врезать кадр “А в это же время…” — и сообщить, сколько крестьян в Германии голодает, сколько рабочих бедствует?
— И в третий раз — неплохо. Однако это приём на крайний случай. В кино работает только образ. Покажи — хоть полёт на Луну, а хоть собаку о трёх головах — и тебе поверят. А расскажи об этом титрами — засмеют. Слова в кино — всего-то служанки образа.
Рассуждая о сути любимого дела, она так хороша сейчас, что Эйзен сомневается в очередной раз: а не влюбиться ли ему? Эсфирь замужем, и вовсе не за кинематографом, как это могло почудиться, — за конструктивистом-алкоголиком, весьма радикальным в обоих проявлениях. Вряд ли замужество станет препятствием, но сложившуюся дружбу интрижка разрушит наверняка. И Эйзен отводит глаза от её губ.
— Так что же нам делать?
— Монтировать.
Ножничные лезвия клацают хищно — творение режиссёра, некоего Фрица Ланга, осыпается обрезками целлулоида на пол, к мужским башмакам Эсфири…
Работали почти неделю: она кроила и резала, он черкал карандашом сценарий, то разрешая себе, то запрещая любоваться её иконописным лицом и волнистыми волосами.
Развлекал напарницу как умел (а умел он получше многих!). Угощал вареньем — черничным, купленным у спекулянтов на Сухаревке, после которого губы у обоих стали ярко-лиловыми, как напомаженные. |