Книги Проза Гузель Яхина Эйзен страница 41

Изменить размер шрифта - +
В конце приписывал неизменное “целую крепко, крепко × 1 000 000”.

Пожалуй, любовь по переписке у них получалась лучше, чем вживую. Это было даже удобно: не мучиться оттого, что нельзя обнять или прижаться к родной груди — ведь была она за пять сотен вёрст. Не страдать, что материнское письмо задерживается, — ведь почта иногда работает с перебоями. И твёрдо знать, что где-то там, в далёкой столице, мать есть — живая, здоровая, которая не обдаст холодом, а всегда напишет “люблю-обожаю”. Идеальная мать идеального сына.

Отдалившись географически, в чём-то она стала ему даже ближе. Выяснилось, что ей можно, не таясь, написать о том, что надлежит строжайше скрывать от Папа́: о маленьких шалостях, каких поначалу Рорик стыдился, а после материнского одобрения перестал. К примеру, как послушно отвечал нелюбимому учителю истории и одновременно грозил ему кулаком — глубоко в кармане. Или как хитро утаивал от руководства гимназии свой поход на киноленту с игривым названием “Глаза баядерки”… Эта возникшая между ними откровенность — его “очаровательное лукавство” — сплачивала их и очень нравилась матери. А он всегда угадывал, что ей нравилось.

Она хотела им гордиться — и Рорик исправно поставлял необходимые поводы: первый ученик, будущий художник, эрудит. А ещё юморист, каких поискать. И чем старше он становился, тем больше прирастала к лицу маска всегда успешного и всегда весёлого сына — носил её, когда составлял письма к матери или гостил у неё в Петербурге. Других ипостасей Рорика она не знала и знать не хотела. А если он позволял себе хоть ненадолго приспустить маску — пожаловаться на что-то или признаться “мне страшно”, — Мама́ не умела ответить: растерянно моргала и вскорости переводила разговор на другое. О жалобе забывала — как не было. Вообще, забывала часто и много — всё, что доставляло хоть кроху неудобства. Мама́ была ещё молода, а жизнь в столице так увлекательна — всего не упомнишь!

 

Театральное это слово “маска” тогда ещё не было у Рорика в ходу. Он верил в искренность — свою и Мама́. Да и как не поверишь тысяче нежных слов, что ждали в каждом конверте, надписанном её рукой? Слова эти — всё, что ему осталось от матери. Всё, что ему досталось. Что никто не смог бы забрать. Даже Папа́, по-немецки твёрдый и требовательный. Тот занимался сыном, как и положено правильному отцу, много, дотошно: походы в оперу — однажды в неделю, выездка и вольтижировка — дважды, купание в море — по расписанию... Для жизни с Папа́ у сына имелась другая маска, называлась Ordnung muss sein[1]  — изречение, что Рорик ненавидел более всего на свете. И носить эту маску было во сто крат сложней.

Взрослея, он почему-то стал реже писать матери. Виноватился каждый раз и посыпал голову пеплом, но интервалы между письмами росли. Представлял себе, как мать ждёт — выглядывает в окне почтальона, прислушивается из-за двери к его шагам по лестнице, — и сердце таяло от сладкой и запретной радости. Эту радость власти над любимым человеком хотелось длить. Мать пеняла — а сын каждое письмо по неделе-полторы выдерживал в ящике стола, прежде чем отправить: то раздумывал, не приписать ли чего; то обнаруживал, что извёл все марки, а сходить на почтамт не успевает из-за уроков… Никак не выходило отправлять сразу же. Юлия Ивановна сердилась, потом смирилась.

Тем более что их “роман по переписке”, казалось, подошёл к концу: Рорик стал студентом и переехал к матери в Петроград. И внезапно обнаружил странную вещь: воспоминания матери о давней их совместной жизни в Риге существенно расходились с его. Как могло случиться, что помнили они так разно?

Она обожала рассказывать — родственникам, близким и дальним, знакомым, новым и старым, да и самому Рорику, — каким он всё-таки был шкодой в детстве.

Быстрый переход