|
Помнил — и всё же открывал перед ней двери (только сам, никому другому не позволяя), и подавал пальто (и это сам), и учтиво предлагал согнутый локоть для опоры на прогулке. Как юный паж — обожаемой королеве. Рука твердела от неприятности касания, а лицо благостно сияло. Наблюдатели их отношений млели. А главное, млела Мама́.
Это ли не лицемерие? Однако иначе не получалось. Почему? Не знал ответа.
Тогда-то впервые и пришло Рорику на ум слово “маска”: вожделенный театр переставал быть отдельной частью жизни, а сплавлялся с ней.
Маска — не это ли была суть клоуна, хоть белого, хоть рыжего, а хоть и любых других мастей? А значит, его, Рорика, собственная суть. Маска — не это ли был самый важный жизненный рецепт? Главный и сокровенный урок Мама́ обожаемому сыну?
Он стал множить маски, примеряя и сбрасывая по дюжине на дню. О, что это была за игра! Притвориться влюблённым — и заставить соседскую барышню краснеть при встрече. Сказаться больным — и вынудить профессора отпустить страдающего студента с лекции. Изобразить декадента — и подстрекнуть гостей молодёжной сходки спорить до остервенения… Получалось отлично, даже превосходно. Под маской хохотал неудержимо, потешаясь над простотой людей и необычайной доверчивостью, а в общем-то — глупостью; но ни разу себя не выдал. Рорик становился-таки актёром. Не лицемером — лицедеем. Не абы каким — высшей марки.
Он умел заставить других, от мала до велика, поверить и совершить что-то, необходимое лично ему, Сергею Эйзенштейну, неполных двадцати лет от роду. И власть его была похлеще, чем у самого вдохновенного актёра над замершей в зале публикой.
А ночами наедине с подушкой он рыдал, как повелось ещё в детстве: весёлый паяц оборачивался грустным и требовал своего. Слёзы приходили почти каждый день. Теперь он уже догадывался, как они назывались, и стыдился этого, и больше прежнего скрывал ото всех. На медицинском языке подобные слёзы назывались “истерия”. Болезнь скучающих дамочек высшего света: кричащее о себе подавленное либидо, что проявляется единственно в беспричинных рыданиях. Какой, однако, позор!
Впрочем, ему ли бояться разоблачения? Это с его-то умением дурачить всех вокруг? Так успокаивал себя. Он умел себя успокаивать.
Совместная жизнь с Мама́ длилась недолго: Революция поставила мир с ног на голову, разделив и разлучив едва ли не каждую семью в России. Рорик спешно отправился из Петрограда на Северо-Западный фронт — строить укрепления и читать книжки. Читал и строил два года. И все два года “роман по переписке” с матерью продолжался.
Как она изменилась за это время! Её мир — шляпки-шиньоны, духи “Виолетт”, севрюга из Елисейского, гости по четвергам и Александринка по воскресеньям — всё это рухнуло в Лету. И с этим неудобством, увы, ловкая память Мама́ уже ничего не могла поделать. Жизнь разваливалась на куски и таяла, как лёд по весне: деньги подешевели и исчислялись миллионами, квартиру грозили отобрать и превратить в коммунальную, драгоценности и столовое серебро давно были обменяны на хлеб и керосин. Муж — пусть бывший и давно её позабывший, но всё-таки некогда муж — эмигрировал, как и многие друзья. А Юлия Ивановна осталась — с Рориком. И он один, чуть не в одночасье, заменил ей весь исчезнувший мир.
Это было категорически некстати: Рорик отринул исчезнувшую Россию с облегчением, а вместе с ней и собственное не очень счастливое детство. Мама́ была единственным, что напоминало ему о былой буржуазной жизни, а по нынешним временам даже сами воспоминания эти были неприличны до крайности.
Вдруг выяснилось, что Юлия Ивановна умеет рукодельничать: наезжая к Рорику в часть, она латала и штопала — ловко, как заправская швея. Что умеет готовить: пекла для него лепёшки из серой муки. И стирать-гладить. И мастерить пуговицы из фанеры. |