|
“Она ведь ради вас, Сергей Михайлович, хоть на Голгофу”, — ещё кто-то, из ассистентов.
“Голгофа — мужская территория, — хотел было огрызнуться в ответ. — Женщины там всего лишь сопровождение”.
Но не стал.
Он хотел бы разомкнуть этим слепцам глаза — чтобы видели лучше. Хотел бы выпроводить Мама́ из Одессы — завтра же, а лучше нынче же вечером.
Но не стал.
Вместо этого вёл себя с матерью по-прежнему учтиво и вполне душевно: много смеялся и острил, даже подыгрывал ей и дурачился иногда, вспоминая детство. Словно кто-то вынуждал его носить маску любящего сына — помимо его воли. Злился на себя чертовски, но маска эта как приросла к лицу в секунду встречи с Мама́ в номере одесской гостиницы, так и не отлипала.
Она захотела сняться в массовке — тут же согласился. И даже не массовку для неё определил, а роль — эпизодическую, всего на четверть минуты экранного времени, но роль.
Во второй половине фильма предполагался эпизод, где горожане, возмущённые смертью невинного матроса, решают отвезти на мятежный корабль пропитание. Студенты и светские красавицы, трудяги, пожилые матроны — все прыгают в едином порыве на ялики и мчат к “Потёмкину”, с мешками и кульками в руках, а кто-то даже — с живыми поросятами и гусями. Так вот, гуся было поручено транспортировать Юлии Ивановне.
Роль была несложная: промчаться на ялике в толпе прочих “снабженцев” по Одесскому заливу (гуся держать крепко, чтобы не сиганул в воду), а оказавшись у борта “Потёмкина” — встать и передать птицу ликующим матросам (гуся при этом сжать сильнее, чтобы от боли забил крыльями, придавая динамику кадру). Вот и всё.
Мать отнеслась к делу серьёзно. На местной толкучке были куплены две блузки (довольно ветхие и без половины пуговиц, но разве это проблема для рукодельницы?), а также шляпа, огромная и с плюмажем. И напрасно Эйзен уверял, что чем ближе к повседневному вид актёров, тем лучше для идеи произведения, — Мама́ была непреклонна. Он сдался и из двух обновок выбрал белую блузу (хотя бы не будет пестроты в кадре). Отменить шляпу или заменить её на что-нибудь менее помпезное — тюрбан или платок — не сумел. Как и содрать с тульи объёмистый пук лебяжьих перьев. Как и отговорить новоиспечённую актрису не тратиться на духи (“Кино не пахнет, мама!”).
В день съёмки Юлия Ивановна произвела фурор. Она явилась утром — сияющая, помолодевшая на добрый десяток лет, грациозная и игривая, как барышня, — и не было на съёмочной площадке человека, кто не замер бы восхищённо. Белоснежные шляпные перья трепетали на ветру, и фалды белоснежной блузки, и сама женщина — лёгкая, как цветок, — это была, конечно, никакая не Юлия Ивановна, а Мама́ из рижского детства, обожаемая и вечно далёкая. Её широкая улыбка заражала каждого: улыбалась вся рабочая группа — и Штраух, и Гриша, и остальные ассистенты, до самого последнего зеркальщика; побросав работу, все кинулись шутить, делать комплименты, признаваться в любви… Улыбался и Эйзен — про себя костеря тот час, когда предложил матери сыграть.
— Аккуратнее снимаем, — тихо скомандовал Тису.
Тот уже и сам всё понял: в нарядно-сияющем виде Юлия Ивановна затмевала всех и вся. Помести её в любой кадр — любого ракурса и любого плана, хоть самого дальнего, — оттянет внимание на себя. И дело было даже не в колыхании белого, что превращало фигуру в визуальный магнит, а в мощном излучении энергии, рядом с которым прочее меркло. Редкий талант: сверкать, нимало этим не утруждаясь. Свойство оперных див и примадонн императорских сцен.
— Великой актрисой могла бы стать, — так же тихо отозвался Тиссэ.
— Ну почему “могла бы”?..
Полдня снимали ялики в заливе. Лодку с матерью поместили в самый первый ряд, едва не под нос оператору. |