|
И потерпит фиаско. Он умнее матери: отрастит себе столько масок, что жизни не хватит их разгадать.
— Не грустите так, — сказал Бабель, утешительно касаясь плеча Эйзена. — Вот закончите фильму, станете живым классиком. И дадут вам отдельную комнату. И перевезёте своё сокровище из Ленинграда в Москву.
Эйзен кивнул: обязательно закончу и обязательно стану. И комнату, конечно, дадут.
А последнее предложение — не расслышал.
■ Матери должны видеть смерть своих детей. Вот что Эйзен решил сделать лейтмотивом главной сцены — расстрела на одесской лестнице.
Сюжет эпизода придумался в первый же день съёмок, а вернее, сложился напополам из правды и режиссёрской фантазии: гуляющие горожане приветствуют броненосец с мятежными матросами, и за эту солидарность правительство чинит над ними расправу — жандармы и казаки истребляют мирную толпу. Мужчин Эйзен задумал показать на общих планах. Женщин и стариков, а также детей и калек — на крупных. Все они в ловушке: сверху механическим шагом спускаются солдаты, расстреливая на пути всё живое, внизу гарцуют и секут саблями казаки. Сто двадцать ступеней превращаются в арену трагедии: обезумевшие жертвы мечутся вверх и вниз, не умея выскочить за ограждения, падают и топчут друг друга, а затем умирают, умирают, умирают.
Ближе всего и подробнее показать смерть детей. А матерей убивать не сразу — пусть материнские горе и ужас умножат чувства зрителя и возведут в наивысшую степень чистейшей ярости и крепчайшей ненависти. (Ненависти к кому? Эсфирь Шуб сказала бы: к врагам революции. Эйзенштейн предпочитал другую формулировку: к абсолютному злу.) Матерей подобрать разных возрастов и внешностей — и заставить каждую женщину в зале узнать на экране себя.
— Каких мамаш ищем-то? — не мог понять Гриша Александров, приведший на просмотр уже целый отряд кандидаток. — Блондинок, брюнеток? Потолще, похудей?
— Для начала найди мадонну, — твердил Эйзен. — Мне нужно не лицо, а лик.
— Чтобы как на иконах? — недоверчиво уточнял Гриша.
— Именно. С очами, полными неизбывной скорби.
Гриша, вот уже несколько дней без толку шукавший ту скорбь на бульварах и Привозе, задумал даже объявление в газету тиснуть — дословно с этим требованием, но редактор отказал: не поймут, ещё и засмеют.
Наконец нашли — деву столь же юную и прекрасную, сколь и печальную, не то грузинку, не то армянку. Эйзен самолично снял с её кудрей красный платок — украшение комсомолки — и набросил тёмную вуаль, оставив лицо открытым и обрамив скульптурными складками.
— Мадонна первый сорт, — подтвердил Тиссэ, разглядывая результат в объективе камеры. — Младенца в руки — и прямиком к Рафаэлю на фрески.
Найти младенца-партнёра оказалось проще в разы: принесённые на пробы сосунки были вполне ангелоподобны. Выбрали того, чьи родители согласились на трюки с участием юного актёра.
Ещё нужна была мать среднего возраста — для ребёнка постарше. Подобрали совсем другой типаж: ни тонкости, ни особой красоты в женщине не было, а имелись крепкая фигура и изумительной лепки еврейское лицо, где и скулы, и нос, и подбородок — по отдельности чрезмерны, а совокупно царственны. Двигалась она как воительница, а вернее, воитель — энергично и с такой недюжинной силой, что Эйзен залюбовался:
— Браво, Гриша! Где вы сыскали эдакую Афину? Вот кого мы заставим побегать по ступеням, и подольше!
Александров, приметивший укутанную в дворницкий фартук Афину не далее как в паре кварталов — за подметанием Греческой улицы, загадочно улыбался. Малолетнего сына для неё подобрал сам режиссёр: в толпе гоняющих мяч разглядел пацанёнка, что падал и вскакивал на ноги ловче остальных.
Третья — и последняя — мать предполагалась уже пожилой. |