|
(Эйзен бы начал с первого как политически главнейшего, затем перешёл ко второму как важнейшему в культурном плане, а после уже справился бы с третьим, из личного интереса.) Университеты — с обучением киноязыку и на киноязыке. Мировые симпозиумы с докладами-фильмами — от первых кинодеятелей ведущих держав. Научные степени, присуждаемые режиссёрам…
Пусть азбука этого новейшего языка даже ещё не была изобретена, а вело Эйзена всего-то предощущение, могучий зов любопытства — он знал, что тяга не напрасна. Именно там, на высотах абстрактного мышления, где живут философия и наука и куда изредка дотягивается литература, там и есть место кинематографа. Который, несомненно, вскоре станет главнейшим из искусств на планете. И преобразит эту планету, как ни одно другое искусство до него. (Можно было сформулировать и иначе: что это он, Эйзен, преобразит.)
Передавать отвлечённые идеи кадрами, без единого слова — возможно ли? Но именно этим он и занимался в монтажной.
Брал эпизод истории — будь то июльский протест или будни Керенского в Зимнем дворце — и поверх каркаса из событий возводил мысль. Череда изображений богов, от возрожденческого Спасителя и до топорных языческих истуканчиков, была призвана обнажить суть религии и разоблачить её. Бесконечные ряды посуды в Зимнем — фужеры, приборы, сырницы и фруктовницы, соусники — должны обличить беспросветное мещанство и вещизм царской семьи, а также всех правящих верхов заодно. Рассинхронное время на циферблатах с именами европейских столиц задумывалось как указание на разную их близость к мировой революции… Здание “Октября” росло — огромное, как небоскрёб, — не по длине картины, а по объёму втиснутых в неё событий и идей.
Ох и попотеть же придётся зрителю! — предвосхищал с азартом Эйзен. Забыть про лузгание семечек перед экраном и поработать головой — да поусердней, чем листая какой-нибудь роман. Посмотреть картину дважды и трижды, а то и пяток раз, чтобы разгадать все загадки и овладеть всеми тезисами.
Запросил у ЦИКа разрешение продлить монтаж и собрать две серии вместо одной задуманной, но получил отказ: картина должна выйти в прокат к юбилею.
Запросил денег на досъёмки, чтобы полнее выразить идеи, но также получил отказ: картина должна выйти в прокат к юбилею.
Из протеста хотел было писать Сталину и добиваться аудиенции, но потом пожалел времени: картина должна — нет, обязана! — выйти в прокат к юбилею.
■ Седьмого ноября двадцать седьмого года “Октябрь” был склеен в окончательной редакции, упакован в бобины и ожидал курьера из Большого театра. Ожидал и Эйзен, сбривший по случаю премьеры отросшую за месяцы жидкую бородёнку и наряженный в лучший свой костюм с бабочкой (хотел приобрести в ГУМе шикарную тройку а-ля Фриц Ланг, но копия получилась гораздо скромнее).
Однако вместо курьера явился чиновник от Наркомпроса — не мелкая сошка, а из тех, что в дорогих бобровых шапках и на служебных авто, — бледный от чувств до неестественно бумажного цвета.
— Троцкий в картине есть? — спросил не здороваясь.
— Как и Ленин, и Керенский, и Зимний дворец, и город Петроград семнадцатого года, — подтвердил Эйзен; он уже понял, к чему клонится дело, и внутренне похолодел. — Сценарий утверждён Главреперткомом.
Лидер левой оппозиции давно находился не только в меньшинстве, но и в опале, растеряв прежние посты и обретя сторонников среди таких же несчастливцев, как и сам. Изгнанный из Политбюро и заклёванный прессой, Троцкий пока ещё числился в партии, более того, по-прежнему оставался символом революции для многих советских граждан. Его присутствие в “Октябре” не оспаривалось никем из заказчиков картины, хотя и было довольно основательно сокращено в сценарии из-за политической обстановки (Эйзену было не внове подрезать Льва — и он подрезал, в полном соответствии с заданием). |