|
— Троцкого удалить, — скомандовал бледнолицый. — Всё вычистить, до последнего кадра.
— Товарищ, история — не торт, с которого можно за минуту срезать все розочки из крема.
— А вы попробуйте, — только и сказал чиновник.
И был таков.
Ни о какой премьере сегодня не могло быть и речи — отложили до лучших времён. В Большом театре показали фильмы других режиссёров, Пудовкина и Барнета.
Причины радикальной купюры Эйзен узнает чуть позже. В тот самый день — день десятилетия Революции и всенародных торжественных демонстраций в её честь — оппозиция совершила отчаянный и самоубийственный шаг: вывела своих последователей на альтернативное шествие и с альтернативными лозунгами. Протест закидали картофелем и дровами, сами смутьяны едва остались живы. А политически были уже мертвы: всех исключат из партии, кого-то вышлют из столицы, а кого-то из страны, кого расстреляют, а кто сам пустит себе пулю в лоб, не дожидаясь ареста. Троцкий же с этого дня превратился в политический труп и подлежал полному изъятию из истории. Первую ампутацию предстояло совершить Эйзенштейну.
Что значит вырезать из картины про Революцию одного из двух её вождей — пусть и не главного, пусть изначально и показанного вполне скромно? Это как вынуть из здания несущую стену, когда сам дом уже возведён и даже оштукатурен. Эйзена волновала не историческая правда (в конце концов, история — лишь пластилин для художника), а конструкция фильма. Монтажные фразы были отточены до секунды, эпизоды — идеально уравновешены по длительности, динамике и плотности идей. Невидимая зрителю общая композиция за многие недели труда была приведена к сложному эквилибрическому балансу и стала казаться Эйзену единственно возможной. Теперь же из этой ювелирной сложности ему предлагалось топором вырубить увесистый шматок.
Он завалился на кушетку в монтажной — рыдать в ветхую подушку, пропахшую пылью и дымом, затем спать, а после снова рыдать — и так много часов подряд.
Он пожалел, что слепота его случилась временно и так скоро излечилась. Что Троцкому не терпелось подождать ещё годик-другой с его финальным демаршем. Что рассорился с матерью и не может написать ей подробнейшее жалобное письмо на десяток страниц. Что вообще занялся кино — этим самым зависимым искусством из возможных.
Он дал себе сотню обещаний, и каждое следующее противоречило предыдущему. Оставить кинематограф навсегда. Уехать работать за границу, хоть в тот же Берлин. Добиться-таки встречи со Сталиным, чтобы впредь все сценарии согласовывать лично с главой государства. Уйти в подмастерья — осветители или зеркальщики. Уйти в писатели. Уйти из жизни сразу после выхода искалеченного “Октября” на экраны.
Он бессчётно просматривал своё детище — именно таким, каким создал, без выемок.
Затем сжевал три плитки шоколада для успокоения нервов и принялся за ампутацию.
И двадцать третьего января, аккурат в день, когда Эйзену исполнилось тридцать лет, он сдал картину о десятилетии революции правительству и ЦК. Фильм прошёл цензуру и был допущен к прокату, причём весьма широкому: вышел на ста экранах советской страны одновременно.
А Эйзен в качестве компенсации за свои мучения тут же сочинил статью о том, с каким лёгким сердцем он кроит и режет отснятый материал: раз монтаж предлагает огромное количество интерпретаций отснятого, то мастерство режиссёра в том и заключается, чтобы уметь эти бессчётные комбинации находить и предъявлять.
Идея со статьёй-обманкой оказалась удачной и даже целительной: когда только начал писать — казалось, что кощунствует; а когда закончил — и сам обнаружил в написанном здравое зерно.
По заведённой традиции он отправился в “Художественный” посмотреть на публику. Афиша у входа обещала зрителю революционный боевик и отлично работала: зал — битком. |