В тот же день я отправился в студию, натянул и загрунтовал большой холст размером три на пять футов и начал писать, как это было. Мальчик на картине чуть отвернулся от матери, на лице его написано удовлетворение, а мать сидит на кровати, опираясь на одну руку, а другая рука, вытянутая, касается головы ребенка, и его темный локон обвивается вокруг ее указательного пальца. Я полностью отдался работе, которая на следующие несколько недель стала для меня отдушиной. Ежедневно я проводил сколько-то времени, зарабатывая на хлеб насущный, а затем возвращался к этой картине, и все у меня получалось прекрасно, замечательно. Рот ребенка я сделал тремя быстрыми мазками, великолепный, сияющий жизненным соком, и то же самое насчет телесной окраски кожи матери, которую я знал как свою собственную: она проступает сквозь прозрачную ткань ночной рубашки в лучах утреннего света, жемчужно-розовая, и вы почти ощущаете аромат только что пробудившейся ото сна женщины.
Это могла быть обыкновенная жанровая картина, но получилось нечто большее; краски жили, существовали, как в серьезной живописи, и я превратил белую простыню в потрясающий снежный буран всех тех оттенков, какие принимает белый цвет в лучах утреннего солнца. А полная жизни линия материнской руки, связывающей ее с ребенком, а положение ее бедра на кровати, а другая рука, на которую она опирается, — безупречная, рельефная, живая… Я не мог поверить своим глазам.
Я закончил работу, совершенно счастливый, и не сомневался, что Лотта тоже будет счастлива. Но когда она сняла оберточную бумагу, то долго молча смотрела на холст, словно оглушенная, а затем бросилась в спальню и залилась слезами, расплакалась навзрыд. Я подошел к ней и спросил, в чем дело, и она ответила какой-то вздор, что-то вроде: «Ты меня убиваешь, ты меня убиваешь». Как выяснилось, Лотта не понимала, что ради любви я могу творить такое (имеется в виду в живописи), что не могу творить ради денег. Потом она вроде бы успокоилась, и мы повесили это проклятое полотно в спальне, но Лотта упрямо не желала о нем говорить, и картина стала чем-то вроде подарка злой феи из сказки: вместо того чтобы нас сблизить, она, наоборот, отдалила нас друг от друга. Так что после нее я занимался только коммерческими заказами.
Все бы замечательно, но как раз в это время появился «Фотошоп», и художественные редакторы, желавшие иметь стилизации под известные картины, получили возможность просто покупать права у Билла Гейтса или кого там еще и приделывать персонажам новые лица, да к тому же программа позволяла добавлять импрессионистические эффекты или кракелюры, и я лишился половины заработка. Поэтому мне пришлось работать вдвое напряженнее, особенно после того, как выяснилось, что у нашего Мило проблемы с легкими — наследственная легочная дистрофия, плохо изученное заболевание, с которым едва справлялось одно-единственное лекарство, сделанное из истолченных в порошок алмазов, если судить по его баснословной цене. И естественно, мне пришлось увеличить свою дозу, и один раз я слетел с катушек, учинил дома погром, судя по всему, врезал Лотте, и меня забрали. Я говорю «судя по всему», потому что сам ничего этого не помню.
И я как примерный мальчик отправился в реабилитационную клинику и прошел курс лечения, но, когда выписался, Лотта сказала, что больше не может со мной жить, она не может нести тяжесть моих демонов. Тогда я перебрался обратно в свою студию и с тех пор жил от одной выплаты до другой, в основном работал на журналы, газеты, иногда для рекламы, денег всегда не хватало, меня засасывало все глубже в преисподнюю просроченных кредитных карточек, в преисподнюю налоговой службы…
Возможно.
Это подводит нас к прошлому лету, к одному июньскому дню. В тот день я был в редакции «Вэнити фейр» и разговаривал с Герштейном, художественным редактором, об одном задуманном им проекте — серии портретов современных знаменитых красавиц, написанных маслом в стиле великих мастеров. |