Сионистская клика навсегда будет стёрта с лица земли, город Иерусалим возвращён истинно верующим...
Хуссейни покачал головой:
— Я не верил в то, что ты думаешь ещё об одном кровопролитии, о бесполезных бойнях и резне, как будто недостаточно уже пролитой крови. Бесполезно пролитой...
— На этот раз всё будет по-другому, на этот раз победа обеспечена.
— Бог мой... Ты говорил так каждый раз, и каждый раз поражение становилось всё более унизительным. Посмотри перед собой, Абу Ахмид. Видишь эти гигантские высотные дома? В каждом из них проживает столько народу, сколько в нескольких наших деревнях, каждая из этих башен является памятником экономической мощи, зачастую более могущественной и богатой, нежели любое из наших государств. Они представляют собой символ имперской власти, с которой никто в целом мире не может ни сравниться, ни состязаться, обладающей таким изощрённым оружием и оборудованием, что в эту самую минуту можно слышать каждое наше слово и каждый вздох на расстоянии тысяч миль отсюда. И эта мощь не желает, чтобы хоть что-то изменилось в теперешней расстановке сил в нашем регионе, невзирая на провокации, невзирая на нарушение уже заключённых договоров.
Абу Ахмид повернулся к собеседнику и пристально уставился на него со странной улыбкой:
— Может показаться, что ты стал одним из них...
— Я и есть один из них. Уже несколько лет являюсь американским гражданином.
— Гражданство — всего-навсего листок бумаги. Корни души — это совершенно другая вещь... вещь, которую никоим образом нельзя уничтожить... Но ты ошибаешься в том, что сказал. В этот раз сражение будет на равных. Им не представится никакой возможности развернуть их разрушительный потенциал. На сей раз исламское оружие возьмёт Иерусалим, как во времена Саладдина, борьба будет вестись врукопашную, и люди, которые проживают на верхушках этих башен, ничего не смогут изменить в исходе битвы. На этот раз победим мы, Абу Гадж.
Хуссейни хранил молчание, и дыхание, вылетавшее из его ноздрей, превращалось в крохотные облачка пара, поскольку автомобиль, остановленный с выключенным двигателем, в эту зимнюю ночь остыл. Он размышлял о том, что бы могли означать эти слова: был ли это блеф или Абу Ахмид действительно обладал козырем, который мог выложить на стол истории? Ему всё ещё не верилось в то, что происходило с ним.
Он вновь попытался выставить свои слабые доводы:
— Вы действительно хотите начать войну? Развязать уничтожение тысяч человеческих существ? Я хочу, чтобы ты знал: для меня не существует правого дела, которое стоило бы всего этого... Однако же я надеюсь, что история преподаст какой-то урок человечеству, а самым грандиозным из этих уроков будет вот этот: война — слишком высокая цена.
— Красивые слова, Абу Гадж. Но ты говорил по-другому, когда жил в лагерях беженцев, когда каждый день видел собственными глазами нищету и смерть, болезни и голод, когда увидел свою семью уничтоженной при вражеской бомбардировке... — Хуссейни почувствовал, как комок застрял у него в горле. — Тогда борьба казалась тебе единственным выходом для отчаявшихся людей. Подумай хорошенько, подумай — и ты увидишь, что твои слова примирения, столь разумные, происходят только от твоей налаженной и спокойной жизни. Это всего лишь выражение твоего эгоизма. Но я не хочу настаивать: сейчас не время и не место для обсуждения столь сложных и трудных проблем. Я только хочу знать, на чьей ты стороне.
— А у меня есть какой-то выбор?
— Безусловно. Но любой твой выбор, каким бы он ни был, влечёт за собой последствия.
— Вот как, — протянул Хуссейни, кивнув головой, и подумал: «Если я дам тебе определённый ответ, то завтра мой окоченевший труп найдут валяющимся на снегу, запятнанном кровью...»
— Послушай, — промолвил Абу Ахмид, — ты нам нужен. |