|
Я ленты в косы вплетала, блузки вышитые носила, как девушка, надеялась — оттает Лекса, привыкнет ко мне — так-то он хороший муж был, незлой, не жадный. А он только щелкал своей клятой камерой, да печатал снимки. И не на меня уже смотрел — на Дуфуню, как тот спит, как играет, как на ножки встает. Со мной почитай и разговаривать перестал. Я не выдержала однажды — в постель к нему ночью залезла голой — ужели выгонит, жена ведь? Не взял. Сказал «никогда больше так не делай», поутру встал как ни в чем не бывало — и айда на улицу с камерой. Я молчала. Долго молчала, Дуфуньке уже второй год пошел. Он однажды бежал по комнате, бац и споткнулся. Растянулся на полу, руки-ноги ушиб, ревет. Я бегом поднимать — а Лекса стоит и щёлкает, то так зайдет, то этак. Думала, убью его, размахнулась ударить, а он меня перехватил и снова «никогда больше так не делай». И всё — как отрезало и благодарность мою и почтение к старшему. Что ж ты за мужик, если смотришь, как перед тобой дитя плачет?! Каюсь, я тогда прокляла его вместе с камерой, само с языка сорвалось. Помирились потом, но ненадолго.
Жили мы с Лексой наособицу от других, я не знала, что Раджа вернулся. Оказалось, он год сидел, потом лавэ собирал, с долгами считался, такими вещами промышлял, что и вслух не скажешь. А потом и обо мне вспомнил. Я тогда ещё хороша была, годы красоту не выпили. И он, видать, любил меня… или озлился, что его бабу чужой увел. Подкараулил на улице, когда я с Дуфунькой гуляла, на машине подъехал с цветами, нарядный в белом костюме. А я перед ним стою в своих тряпках заношенных не знаю, куда глаза девать. Он меня на руки подхватил, целует, у меня сердце бьётся, в глазах мутится от радости. И тут Дуфуня голос подал — не понравилось ему, видать, что мамку чужой тискает. Только хотела я порадовать Раджу, что уберегла его сына, как он цыкнул на маленького, а потом сказал — мне сказал! — что прижитого выблядка я могу хоть отцу возвращать, хоть своим, он, так и быть, простит, что не дождалась. У меня в голове и прояснилось моментом. Сказала я Радже, что у меня уже есть муж, тот кто меня по закону брал у отца, и моё дитя сыном зовет, и на гаджё, что из меня шалаву сделать хотели за чужие долги, не оставляет. Он взбеленился, орать стал как грешник на сковородке, обещал, что убьет и меня и Лексу и Дуфуню. Я послушала-послушала, плюнула ему под ноги, взяла Дуфуню и пошла себе в дом — хорошо у нас код на двери стоял.
Дома плакать легла. Дуфуня жалел меня, гладил по голове. Лекса вернулся — тоже ко мне, воды принес, спрашивает в чем дело. А я реву не унимаюсь. Пока слезы не кончились, убивалась, а как высохли глаза, встала и сказала — прости, Лекса, ухожу я с Дуфуней, не могу больше. Холодно мне в доме, говорю, Лекса, и с тобой холодно. Захоти он меня удержать, обними ласково — осталась бы. А он не стал. Зато собраться помог, спрашивал не проводить ли до Пери, благодарил долго, что терпела его капризы. Хотел лавэ дать — я не взяла. Ничего не взяла, кроме детских вещей, связала узел и уехала с Дуфуней домой. В тесноте да не в обиде, и Радже до меня не достать. Дадо потом сказал, что убили Лексу — а я по нем даже не плакала. Вспоминаю, как старик меня не взял, как смотрел сквозь меня — и яд к горлу. А убить его Раджа убил, больше некому.
— Этот? — у Антона в руках была карточка с кричащим мужчиной и пистолетом.
— Он! — выдохнула Роза.
— Он, паскудник! — плачущим голосом подтвердила Гиля. — Дуфуня в него пошел и лицом и статью, я-то все видела, но молчала. И ведь своими руками его, гицеля, тогда к Лексе отправила. Пришел, холера матери его в глотку, платком шелковым поклонился — где, мол, Гиля, дочка твоя живет, слово у меня для неё ласковое! Чтоб его на том платке и повесили, ирода!
— Может, и повесили, — сказала Роза и утерла лицо концом платка. |