Двое были пред ней — Разумянский и Агадар-Ковранский. Один нравился ей, другого она боялась. Но её девичье сердце — почему именно, Ганночка и сама не знала, — больше лежало ко второму, чем к первому. Но всё-таки это были лишь внешние чувства, весьма далёкие от какого бы то ни было намёка на любовь. Когда Ганночка начинала думать о них, то её сердце молчало. Ей припоминался тогда не Разумянский и не Агадар-Ковранский, а кто-то третий, тот, кого она видела в клубах синеватого дыма около разведённого старухой Асей костра. Этот неведомый образ врезался в её память, запечатлелся в ней, и хотя тот молодец далеко уступал и поляку, и русскому князю, но всё-таки он почему-то был мил девушке и постоянно царил в её мечтах.
Время же не шло, а летело. Стаяли последние снега, зазеленела земля, птички весело и радостно защебетали; пришла весна благовонная, и непонятною истомою наполнилось сердце Ганны…
Случилось же так, что как раз в это время сразу напомнили о себе и пан Мартын Разумянский, и князь Василий Лукич Агадар-Ковранский; они напомнили о себе тогда, когда о них и вспоминать перестали в Чернавске, у воеводы Семёна Фёдоровича.
От пана Мартына прибыл к воеводе Грушецкому посланец. Это был любимец Разумянского, литовец Руссов. Он приехал якобы для того, чтобы исполнить долг вежливости и осведомиться, благополучно ли добралась ясновельможная панна Ганна до своего батюшки.
Семён Фёдорович был от души обрадован этим появлением посланца. В нём сказывалась польская кровь, и он любил этих аристократов славянства, как называют теперь поляков; ему не претили ни их напыщенность, ни ходульность. Руссова он принял как самого дорогого гостя, и, конечно, между ними только и разговору было о дорожном приключении, в котором сыграла такую большую роль Ганночка. Руссов умел и прихвастнуть, и поналгать с три короба и изобразил князя Василия лютым зверем, которого отнюдь не жалко было бы убить.
Грушецкий, слушая его, только головой покачивал да пыхтел от негодования.
— Бок о бок с моим воеводством живёт, и у меня на него руки коротки? — воскликнул он. — Уж попался бы он, так я показал бы ему, как лютовать. Он у меня по струнке ходил бы и пикнуть не посмел бы.
Руссов, цриметивший это негодование старика, постарался распалить его ещё более и, конечно, при этом расхваливал Ганночку, рассказывая, как она заступилась за лесовика Петруху и смело бросилась защищать пана Мартына Разумянского от неистовой лютости князя Василия.
Семён Фёдорович слышал этот рассказ по-иному, но так как Руссов успел внушить ему предвзятые мысли, то он больше верил его рассказам, чем сообщению провожавших его дочь холопов.
Руссов пробыл немного больше суток и уехал, оставив по себе наилучшие воспоминания. Вскоре после него прибыли послы и из поместья Агадар-Ковранского.
Впечатление от этого посольства было другое, обратно противоположное. Они были посланы не самим князем Василием, а его тётушкой Марьей Ильинишной. Уже это одно неприятно подействовало на Семёна Фёдоровича. Присланы были холопы, и Грушецкому показалось, что подобное посольство было направлено к нему с целью нанести ему обиду. Присланные не сумели объяснить, что князь Василий настолько болен, что даже и не знал об этом посольстве. Они били воеводе поклоны и в один голос твердили, что государыня-тётушка князя, Марья Ильинишна, приказала благодарствовать да ещё о здоровье воеводы и боярышни спросить. Да сверх того наказывала она сказать, что приедет, дескать, вскоре в Чернавск сам князь Василий Лукич, так пусть де его воевода примет честно, как то подобает его княжескому роду.
Эта передача поклонов Марии Ильинишны неумелыми холопами не на шутку оскорбила Семёна Фёдоровича. Он так разобиделся, что даже не стал угощать посланных, а приказал только покормить их да поскорее отправить за околицу — пусть, дескать, себе едут назад, злом его, воеводы, не поминая. |