Из училища прогнали, с конторской квартиры выселили. Пожитки мои Рябов выбросил прямо на улицу, не уважая ни моего дворянского звания, ни полученного на поле чести увечья.
Я тут всем рассказываю, что пальцы на ноге мне ядром оторвало, и, хотя они лафетным колесом отдавлены, разница не велика. Так или этак, потеряны на войне, а уж в походе или в сражении, не важно. Мне их не собаки отъели, как сиговскому холую Веньке Рябову уличные псы пол-уда отгрызли, когда он, пьяный, достал его по нужде, а назад в штаны спрятать забыл и уснул ночью под забором. Если же я про штейгера Спирина написал как про мертвого, а он жив оказался, в том вина не моя, а обманувших меня. Что я про его мучения донес барону Криднеру, всё правда, кроме смертоубийства, но Сигову с Рябовым их палачество спустили, а меня ославили ябедником.
Главное, о чем хочу тебе написать, в прошлом мае случилось. Больше года прошло, а стоит перед глазами так живо, так ясно, словно проснулся утром и, в постели лежа, вспоминаю, что с вечера было. Я в то время жил не у Натальи, а на конторской квартире под Лисьей горой, против казарм Горной роты. После ужина сел с трубкой у окна, раскрыв его, чтобы в комнатах дымом не пахло. Я этого не терплю. Там рамы на петлях, не как у Натальи. У Натальи они дешевизны ради, по незнанию мещанами пользы свежего воздуха так сделаны, что ни одно окошко не откроешь, форток и тех нету.
Помню даже, что́ на мне тогда было надето. Поверх халата имел кацавейку на овчине, на голове – тафтяную тюбетейку, плешь не застудить. Весна прошлый год выдалась поздняя, снег местами до Вознесенья не сошел. Чуть свет, задувало точнехонько с севера, как по компасу, но в тот вечер, как бывает перед заходом солнца, ветер улегся. Солнце не село, а луна взошла. Наступал ее черед стоять в карауле над владениями графа Николая Никитича Демидова.
Под окном имелся палисадник с бузиной и сиренью. Они только-только зазеленели, а старую листву хозяин смел в кучку. Она с другим мусором лежала у заплота в ожидании, когда ее сожгут. Днем здесь куры гуляли, но к вечеру их в курятнике заперли.
Вдруг слышу, кусты затрепетали, будто не весна на дворе, а осень, и сухие листья, прежде чем облететь, шумят напоследок, как всё сохнущее, из чего уходит жизнь. При этом почему-то не шелохнулась кисейная занавеска на тесьме, хотя ее может смутить дыхание спящего младенца. Через улицу молоденькие тополи тоже стояли в полном покое. На Урале тополь сам собой не растет, а такой, чтобы свечой восходил ввысь и листву имел подбитую серебром, и подавно. Это наши с тобой земляки, повелением графа Демидова в саженцах вывезены из Малороссии и высажены перед заводской конторой и возле казарм Горной роты. За двадцать лет большущие вымахали. Я к ним иногда прихожу, слушаю, как шепчут об отце с матерью, о наших с тобой детских годах, о Днепре, как он лежит под киевскими высотами и сверкает на солнце таким блеском, что до небес доходит. Эти тополи чутки к малейшим колебаниям атмосферы, но в тот вечер ни один листок на них не задрожал и не вывернулся изнанкой наружу.
Скоро и кусты успокоились. Гляжу – в тишине пыльный столбик вырос из сметенного к заплоту мусора. Поднялся, начал раздуваться, крутясь на месте, утолщаясь, набухая своим же вращением, и пошел, пошел втягивать в себя всё, что плохо лежит.
Трубка моя потухла. Забыв дышать, я смотрел, как при полном безветрии восстает передо мной этот столп из прошлогодней листвы, земли, смешанной с куриным пометом, травяного праха, но ни кожей лица, ни даже поверхностью глаз не ощущал самого слабого дуновения. Ничто вокруг не двинулось из того, что по своей легкости подвластно воздушной стихии.
Улица была пуста, я один видел восходящий над палисадником чудесный столп. Его вращала непостижимая сила. Вершина достигла крыши, тогда в нем пробрызнуло сияние – круглый белый огонь заструился из середины сразу во все стороны, потек, не иссякая, гонимый соприродной ему силой, как морскую волну гонит порой не ветер, но сама глубина моря. |