Он всегда меня понимал и, похоже, что-то решив, поинтересовался, кто из офицеров остался в нашем распоряжении. Штабс-капитану Докутовичу и мне стало ясно, что мы должны уходить с отрядом. Едва ли подполковник Сорокин нас пожалел. Просто он знал, что вот-вот хворь свалит его окончательно, и оба ротных будут еще нужны отряду. А может, и пожалел – кто его знает?
У Докутовича лишних людей, естественно, не нашлось. У него никогда не бывает ничего лишнего – зато всегда есть все необходимое. Планида такая! Правда, взглянув на меня, он поспешил добавить, что офицеров у него осталось трое, все трое – молодые прапорщики, а тут требуется кое-кто другой. Спорить я не стал. Даже если оставить здесь всех троих его прапорщиков, красные пройдут через Токмак, как нож сквозь масло.
Стало быть, умирать придется кому-то из моих.
Я возвращался на околицу, где изредка постреливали в ожидании атаки и, помнится, думал о том, что честнее и проще остаться здесь самому, чем оставлять кого-то из тех, кто еще жив и надеется выжить. Но мне было приказано уходить, и оставалось решить, кому уйти не суждено.
Вероятнее всего, следовало было оставить здесь поручика Огоновского. Воевать поручик умел и сделал бы все как надо. Конечно, поручики Голуб и Усвятский сделали бы все не хуже, но жертвовать ими я не имел права – хотя бы потому, что оба они могли бы принять роту, ежели мне не повезет. Они могли, а вот поручик Огоновский не смог бы.
Все так, но оставлять в прикрытии поручика Огоновского было нельзя, и вовсе не потому, что он был моим приятелем, как шептали все вокруг, и я берег его пуще прочих. Просто, поручик Огоновский был уже не тот, что полгода назад. Сломался поручик!
Так бывает. Храбрый офицер, воевавший не один год и не два, не кланявшийся пулям, вдруг начинает проситься в тыл, прячется в лазарете, пишет рапорты начальству. Те, кто помоложе, ну хотя бы штабс-капитан Докутович, склонны видеть тут чуть ли не трусость. Поглядели бы они на поручика Огоновского в июне 17-го под Ковелем или годом позже под Екатеринодаром! Тут же пропала бы охота болтать ерунду! Дело в ином. Еще на Германской мы называли это «Ангел пролетел». Тот самый Ангел, что прилетает рано или поздно за нами всеми. Просто перед некоторыми он появляется раньше, и они, в отличие от нас прочих, мнящих благодаря Божьей милости себя бессмертными, уже знают, что смертны. И знают, что им осталось недолго.
Поручик Огоновский сломался после Волновахи. Тогда, в самом пекле, когда этот бес Белаш, его махновское превосходительство бандитский фельдмаршал, размазал по закаменевшей донецкой земле нашу третью роту и прижал к терриконам оставшиеся две, поручик Огоновский сутки не отлипал от пулемета. И в том, что Якову Александровичу, прорвавшемуся к нам со своим корпусом, было еще кого спасать, есть немалая его заслуга. Тогда о его трусости никто не болтал. А днем позже, когда Белаша мы все-таки отбросили и даже погнали на юг, поручика Огоновского было не узнать. Я-то понял сразу, в чем тут дело, и не отпускал его с тех пор далеко от себя. А сломала его окончательно, конечно, смерть прапорщика Морозко, Татьяны Николаевны, нашей Танечки, в которую он – или с которой он... Впрочем, теперь это уже не имеет никакого значения. Никакого...
Танечка прошла с нами все – и чернецовскую эпопею, и Ледяной забег, и Кубанский анабазис, и бои в Донбассе, и Волноваху. Мы берегли ее от пуль, но от воспаления легких спасти не смогли. Мы похоронили ее за неделю до Токмака в безымянном хохлацком селе, сорвав предварительно с ее шинели погоны, чтоб проклятые пейзане не сообщили антихристам, что тут похоронен офицер. Ее солдатский Георгий я отдал подполковнику Сорокину. Еще год назад его коллекция вымороченных наград вмещалась в коробке из-под леденцов Жевержеева, а сейчас он набил ими свою полевую сумку чуть ли не доверху. Теперь уже не установишь, где чьи, да и к чему? Сегодня в его сумку перекочевала скромная красная ленточка – «клюква» Сени Новикова. |