Она плакала, бежала к матери и жаловалась ей, но Антонина любила Фому и на жалобы дочери мало обращала внимания, что еще более скрепляло дружбу детей. День Фомы был длинен, однообразен. Встав с постели и умывшись, он становился перед образом и, под нашептывание Бузи, читал длинные молитвы. Потом — лили чай и много ели сдобных булок, лепешек, пирожков. После чая — летом — дети отправлялись в густой, огромный сад, спускавшийся в овраг, на дне которого всегда было темно. Оттуда веяло сыростью и чем-то жутким. Детей не пускали даже на край оврага, и это вселило в них страх к оврагу. Зимой, от чая до обеда, играли в комнатах, если на дворе было очень морозно, или шли на двор и там катались с большой ледяной горы.
В полдень обедали— «по-русски», как говорил Маякин. Сначала на стол ставили большую чашку жирных щей с ржаными сухарями в них, но без мяса, потом те же щи ели с мясом, нарезанным мелкими кусками, потом жареное — поросенка, гуся, телятину или сычуг с кашей, — потом снова подавали чашку похлебки с потрохами или лапши, и заключалось всё это чем-нибудь сладким и сдобным Пили квасы: брусничный, можжевеловый, хлебный, — их всегда у Антонины Ивановны было несколько сортов. Ели молча, лишь вздыхая от усталости; детям ставили отдельную чашку для обоих, все взрослые ели из одной. Разомлев от такого обеда— ложились спать, и часа два-три кряду в доме Маякина слышался только храп и сонные вздохи.
Проснувшись — пили чай и разговаривали о городских новостях, — о певчих, дьяконах, свадьбах, о зазорном поведении того или другого знакомого купца… После чая Маякин говорил жене:
— Ну-ка, мать, дай-ка сюда Библию-то…
Чаще всего Яков Тарасович читал книгу Иова. Надевши на свой большой, хищный нос очки в тяжелой серебряной оправе, он обводил глазами слушателей все ли на местах?
Они все сидели там, где он привык их видеть, и на лицах у них было знакомое ему выражение благочестия, тупое и боязливое.
— «Был человек в земле Уц… — начинал Маякин сиплым голосом, и Фома, сидевший рядом с Любой а углу комнаты на диване, уже знал, что сейчас его крестный замолчит и погладит себя рукой по лысине. Он сидел и, слушая, рисовал себе человека земли Уц. Человек этот был высок и наг, глаза у него были огромные, как у Нерукотворного Спаса, и — голос — как большая медная труба, на которой играют солдаты в лагерях. Человек с каждой минутой все рос; дорастая до неба, он погружал свои темные руки в облака в, разрывая их, кричал страшным голосом:
— «На что дан свет человеку, которого путь закрыт и которого бог окружил мраком?»
Фоме становилось боязно, и он вздрагивал; дрема отлетала от него, он слышал голос крестного, который, пощипывая бородку, с тонкой усмешкой говорил:
— Ишь ведь как дерзит…
Мальчик знал, что крестный говорит это о человеке из земли» Уц, и улыбка крестного успокаивала мальчика. Не изломает неба, не разорвет его тот человек своими страшными руками… И Фома снова видит человека — он сидит на земле, «тело его покрыто червями и пыльными струпьями, кожа «гноится». Но он уже маленький и жалкий, он просто — как нищий на церковной паперти…
Вот он говорит:
— «Что такое человек, чтоб быть ему чистым и чтоб рожденному женщиной быть праведным?»
— Это он — богу говорит… — внушительно пояснял Маякин. — Как, говорит, могу быть праведным, ежели я — плоть? Это — богу вопрос…
И чтец победоносно и вопросительно оглядывает слушательниц.
— Удостоился… праведник… — вздыхая, отвечают они.
Яков Маякин посмеиваясь, оглядывает их и говорит:
— Дуры!. |