Яков Маякин посмеиваясь, оглядывает их и говорит:
— Дуры!.. Ведите-ка ребят-то спать…
Игнат бывал у Маякиных каждый день, привозил сыну игрушек, хватал его на руки и тискал, но порой недовольно и с худо скрытым беспокойством говорил ему:
— Чего ты бука какой? Чего ты мало смеешься? И жаловался куму:
— Боюсь я — Фомка-то в мать бы не пошел… Глаза у него невеселые…
— Рано больно беспокоишься, — усмехался Маякин. Он тоже любил крестника; и когда однажды Игнат объявил ему, что возьмет Фому к себе, — Маякин искренно огорчился.
— Оставь!.. — просил он. — Смотри — привык к нам мальчишка-то, плачет вон…
— Перестанет!.. Не для тебя я сына родил. У вас тут дух тяжелый… скучно, ровно в монастыре, это вредно ребенку. А мне без него — нерадостно. Придешь домой — пусто. Не глядел бы ни на что. Не к вам же мне переселиться ради него, — не я для него, он для меня. Так-то. Сестра Анфиса приехала — присмотр за ним будет…
И мальчика привезли в дом отца.
Там встретила его смешная старуха с длинным крючковатым носом и большим ртом без зубов. Высокая, сутулая, одетая в серое платье, с седыми волосами, прикрытыми черной шелковой головкой, она сначала не понравилась мальчику, даже испугала его. Но когда он рассмотрел на ее сморщенном лице черные глаза, ласково улыбавшиеся ему, — он сразу доверчиво ткнулся головой в ее колени.
— Сиротинка моя болезная! — говорила она бархатным, дрожащим от полноты звука голосом и тихо гладила его рукой по лицу. — Ишь прильнул как… дитятко мое милое!
Было что-то особенно сладкое в ее ласке, что-то совершенно новое для Фомы, и он смотрел в глаза старухе с любопытством и ожиданием на лице. Эта старуха ввела его в новый, дотоле неизвестный ему мир. В первый же день, уложив его в кровать, она села рядом с нею и, наклоняясь над ребенком, спросила его:
— Рассказать ли тебе сказочку?
С той поры Фома всегда засыпал под бархатные звуки голоса старухи, рисовавшего пред ним волшебную жизнь. Жадно питалась душа его красотой народного творчества. Неиссякаемы были сокровища памяти и фантазии у этой старухи; она часто, сквозь дрему, казалась мальчику то похожей на бабу-ягу сказки, — добрую и милую бабу-ягу, — то на красавицу Василису Премудрую. Широко раскрыв глаза, удерживая дыхание, мальчик смотрел в ночной сумрак, наполнявший комнату, видел, как тихо он трепещет от огонька лампады пред образом… Фома наполнял его чудесными картинами сказочной жизни. Безмолвные, но живые тени ползали по стенам и по полу; мальчику было страшно и приятно следить за их жизнью, наделять их формами, красками и, создав из них жизнь, вмиг разрушить ее одним движением ресниц. Что-то новое явилось в его темных глазах, более детское и наивное, менее серьезное; одиночество и темнота, порождая в нем жуткое чувство ожидания чего-то, волновали и возбуждали его любопытство, заставляли его идти в темный угол и смотреть, что скрыто там, в покровах тьмы. Он шел и не находил ничего, но не терял надежды найти…
Отца он боялся, но любил его. Громадный рост Игната, его трубный голос, бородатое лицо, голова в густой шапке седых волос, сильные длинные руки и сверкающие глаза — всё это придавало Игнату сходство со сказочными разбойниками.
Однажды, когда ему шел уже восьмой год, Фома спросил отца, только что возвратившегося из продолжительной поездки куда-то:
— Ты где был?
— По Волге ездил…
— Разбойничал? — тихо спросил Фома.
— Что-о? — протянул Игнат, и брови у него дрогнули.
— Ведь ты разбойник, тятя? Я знаю уж… — хитро прищуривая глаза, говорил Фома, довольный тем, что так легко вошел в скрытую от него жизнь отца. |