А если люди помирают и получают осложнения и побочки от лекарств, это как бы нормально.
Поэтому когда практикуешь нетрадиционные методы, нужно быть очень осторожным. Если ко мне приходит человек со смертельной болезнью и у меня шансов его вытащить 90 %, а 10 % за то, что он помрет, я его не возьму. На фиг мне это надо! Ведь если помрет — осадочек останется, клеймо на имени останется. Пусть он лучше помрет в государственной медицине, ей как с гуся вода, она пачками хоронит, ей можно. Соберут консилиум и спишут труп по всем правилам. Каждый день списывают. Я — другое дело. Я частник, с меня другой спрос. Поэтому у меня трупов нет. Труп — это сразу закрывайся.
Короче говоря, после промышленной революции медицинская пирамида перевернулась. Народная медицина стала медициной для высшего света и элит — в отличие от медицины фарминдустрии, которая стала медициной масс. И язык евроамериканской медицины стал официальным языком мировой медицины. Специалист по аюрведе говорит на другом языке, которого дипломированный врач не поймет. А у специалиста по китайскому иглоукалыванию — свой язык. У тибетской медицины свой. И сложно конвертировать один диагноз в другой. А надо бы.
…Тут я на минуточку прерву интересные рассуждения Блюма о языках медицин, чтобы проиллюстрировать их наилучшим образом. Есть у меня приятель Игорь. У которого были серьезные проблемы с сердцем. Не буду сейчас засорять текст диагнозами, скажу просто: в ритме его сердца частенько случались провалы длительностью по секунде и больше. Медицинский вердикт был однозначен: нужно вшивать кардиостимулятор. Игорь уже почти решился на это, но перед самой операцией профессор-кардиолог, желая морально поддержать парня, положил ему руку на колено и проникновенно сказал:
— Игорь! С этим живут.
Блин… После этих слов Игорь встал и молча ушел из больницы — навсегда. Он решил искать альтернативные варианты. И нашел их. В лице тибетского монаха, который поставил Игорю диагноз по пульсу. Там не было ученых слов типа «мерцательная аритмия» и тому подобных. Таких слов монах и не знал. Он просто долго щупал пульс, после чего констатировал:
— Ветер в сердце.
Вот такая смешная терминология… Монах выдал Игорю какие-то порошки, которые тот долго пил. Теперь у него с сердцем все в порядке. Никакой аритмии и провалов…
А мы вернемся к симптоматической медицине. К которой главный герой этой главы не имеет никакого отношения. Потому что у него нет массовости.
— Я, например, могу принять в день всего пару человек, — продолжал Блюм. — Потому что мне надо с каждым побеседовать, изучить. Я могу человека попросить не есть полдня и посмотреть, как повела себя кровь. У меня есть время узнать, как он переносит жару или холод. Да и просто поговорить за жизнь. Я смотрю, как он реагирует, как бледнеет, как сбивается с мысли. Как его заедает на одной и той же мысли. Беседа порой может длиться несколько часов: мне нужно понять, как он живет, чем дышит, как ходит, что любит, почему у него в какой-то момент вдруг поперло мистическое мышление…
— Зачем?
— Видя, как человек живет, мыслит, как у него организован дом, семья, сколько и как он зарабатывает, мы можем сказать, как он себя тратит. Свое здоровье. Свой жизненный ресурс. Это его социальный диагноз. А социальный диагноз имеет в подоснове диагноз биологический. Если у женщины с промежностью проблемы, она может посвятить себя карьере и убедить себя и окружающих, что ей дети просто не нужны. Но поскольку биологически самка должна рожать, мы понимаем, что с этой самкой что-то не в порядке. Что-то со здоровьем у нее не так. Осталось найти и вылечить. Тогда и сознание поменяется. И она родит… А казенный врач такой роскоши, как беседа с пациентом, лишен. Он принимает у себя в кабинете десятки человек в день, потому что это конвейер, где деньги зарабатываются не с эксклюзива, не с ручной работы, а с массовости. |