Упал кирпич, будто его и не было в судьбе странных двух лет, когда он жил по другим законам мироздания. О, сколько у него будет воспоминаний и как возненавидят его другие кирпичи… Но это другая история.
Дело, которое предстоит Анфертьеву, настолько необычно, что, право же, лучше не оставлять его ни на минуту. Вот он легко спрыгнул с подоконника и, ощущая покалывание в ноге от долгого сидения, прошелся по ковровой дорожке – высокий, подтянутый, насмешливый, в сером костюме, рубашка тоже серая, но светлее, галстук производства Чехословацкой Социалистической Республики, красный с еле заметной светлой ниткой наискосок. У небольшого зеркала он остановился и пристально посмотрел себе в глаза, будто спрашивая себя о чем-то важном, будто советуясь с собой.
За это время Вадим Кузьмич немало передумал, многое потеряло для него всякую ценность, но зато обрели влияние на его судьбу события, которым раньше он не придавал значения. Так бывает и с теми, кто уже решился потревожить свой Сейф, а свой Сейф есть у каждого, и с теми, кто пока еще не додумался до этого, кто колеблется и прикидывает.
Анжела Федоровна докричала очередной нагоняй какому-то мастеру и, оторвавшись от микрофона, недоуменно посмотрела на Анфертьева.
– А ты чего здесь торчишь? Директор вызывал? Ну и иди. – Представляете себе недоумение домохозяек округи, которые два года не слышали зычного баса Анжелы Федоровны и ничего не знали о жизни завода! А в каком положении оказались наши плановые органы, министерства и ведомства, на два года лишившиеся производственных мощностей завода! Но надо отдать им должное, они сумели перераспределить заказы таким образом, что на общем итоге это не отразилось. Впрочем, они могли и не заметить исчезновения завода по ремонту строительного оборудования, и такое случается.
Анфертьев поправил галстук, толкнул дверь и вошел в кабинет.
– Здравствуйте, Геннадий Георгиевич!
– А, Анфертьев… – хмуро проговорил Подчуфарин, еще не оправившись после пробуждения. – Что скажешь?
– Осень, Геннадий Георгиевич. Осень.
– Ну и что? – Красноватое лицо директора выразило удивление. – Что из этого следует?
– Зима следует.
– Это хорошо или плохо?
– Плохо.
– Почему? – спросил Подчуфарин, раздражаясь. Разговор с фотографом затягивался.
– Падает освещенность предметов. Приходится увеличивать выдержку, открывать диафрагму. Это, в свою очередь, приводит к потере резкости изображения. О чем я вас заранее предупреждаю. Отсутствие резкости на снимке уменьшает количество подробностей, в результате информационная насыщенность фотографии падает.
– Да? – Подчуфарин выразительно посмотрел на Квардакова, и тот в мимолетный миг встречи своего взгляда с директорским успел, все-таки успел, проходимец, состроить горестную гримасу. Дескать, что взять с человека – фотограф! – Да, – опять протянул Подчуфарин. – Скажи, Вадим, ты бы пошел на мое место?
– Конечно, нет.
– Почему? – обиделся директор.
– Мне пришлось бы отказаться от многих вещей. Думаю, что приобрел бы я меньше, чем потерял.
– И что бы ты потерял? – спросил Квардаков, чувствуя неловкость оттого, что разговор идет без его участия.
– Самого себя, например.
– Ха! Велика потеря! – хмыкнул Квардаков и преданно уставился на директора белесыми, узко поставленными глазами.
Подчуфарин помолчал, выпятив губы, передвинул календарь на столе, в окно посмотрел, на поблекшие клены, на капли, падающие с крыши мимо его окна, на серое небо, заводскую трубу…
– Ты полагаешь, что со мной это уже произошло?
– Может быть, не полностью, не окончательно…
– Ты не прав, Анфертьев. |