|
Интересно, каким окажется суп. Посмотрел на Манекина — отметил, что вид у того совсем не больной. Вот ведь как неоднородно устроен человеческий организм — одни на спад идут, сдают, с ног валятся, сознание теряют, а другие, наоборот, поднимаются, выздоравливают. — Чувствуешь себя как? Худо или. Или терпимо?
Манекин откинулся назад, издал тихий длинный стон.
— Не очень. Тутук берет свое. Проклятый тутук!
— Но временами все-таки отпускает?
— Временами отпускает, — Манекин сбил голос, задышал часто, со всхлипами, глаза у него сделались влажными, обиженными, он затянулся воздухом раз, другой, третий, но воздух был жидким, лишенным живительного кислорода, и все затяжки не давали результата — были пусты. Манекин мучительно, с надрывом закашлялся и затих. Придя в себя, пробормотал констатирующе: — Вишь как бьет!
— Так всех бьет. Это не горная болезнь.
— А я говорю: тутук, горная болезнь.
— Слушай ты, деятель! — снова высунул бледную руку из спальника Студенцов. — Чего кормовой частью крутишь? Взяли на свою голову медалиста, — студенцовское сипенье наполнилось горечью. — Это ж не тутук, а симуляция... Ты сам знаешь. Была б у меня сила — морду набил бы.
— Руки коротки! — неожиданно громко выкрикнул Манекин.
— Э-э-э-э, — приподнялся Тарасов, — ну-ка, сбавьте обороты. На полтона ниже, ну!
— Не так уж и коротки, — никак не хотел угомониться Студенцов, — если понадобится, я и короткими руками до горла дотянусь, — голос его от напряжения сделался каким-то резиновым, мятым и глухим. У него в ушах еще звучал громкий выкрик Манекина. Просипел, обращаясь к Тарасову: — Ты обрати внимание, разве может больной человек так кричать? Это же одесский духовой оркестр... Труба.
На обращение Студенцова Тарасов никак не отозвался. Студенцов был прав. Манекин не был похож на больного человека. Раздражение, злость шевельнулись в Тарасове, но он окоротил себя — он должен был держаться, не вылетать из тарелки ни при каких обстоятельствах. Нельзя давать выплескиваться наружу злости, раздражению, никак нельзя.
Вода в котелке начала глухо побулькивать.
— Вы это, — пробормотал Тарасов, — следите за котелком. А я... я наружу выгляну, посмотрю, что там делается. Может, стая назад вернулась? И вон... ружье надо в палатку забрать.
— Уходишь от ответа? — Студенцов недовольно шевельнулся в спальном мешке.
Тарасов промолчал. Выбрался из палатки. Огляделся.
Пустынен и по-своему тих был ледник. Именно тих, хотя и бесновался, крутил зигзаги ветер, забивал глаза и рот снегом, веселился, словно старый убийца-корсар, измывался над усталыми, теряющими силы людьми. Совсем рядом, невидимые в охлестах воздуха, в снеговой пелене, поднимаемой ветром до самых небес, стояли угрюмые холодные горы, облепленные тяжелыми ледяными наростами, собравшие в морщинах своих, в порезах-щелях многие тысячи тонн снега и готовые, если понадобится, обрушить их на ледник, снести одинокую слабую палатку с людьми, находящимися в ней. Эта мрачная угрюмость, недоброта, исходящая от гор, ощущалась буквально физически, выбивала пугливые мурашки на коже, с которыми, чтобы совладать, надо было иметь волю, большую моральную — точнее, не только моральную, а и физическую силу.
Пустынен Большой лед, тих — никого на нем, кроме случайных птиц и горных леших, нет. Криком будешь кричать — никого не докричишься, звать будешь, когда понадобится помощь, обессиленный, истекающий кровью, — никого не дозовешься, ибо нет рядом людей, никто уже не придет сюда на выручку, просто не сможет прийти: наступает зима, скоро ударят морозы, закуют все кругом в броню... |