И тут я вспоминаю про сына Смирнова: он-то играет, а его отец в сто раз главней моего. Мой отец — инженеришка, как говорит мама.
Мысли разлетаются вдребезги, словно в них попали камнем, — вот он, пушечный Вавин удар. Мяч, наскочив на мой кулак, улетает на крышу хлебной палатки. Крыша покатая, я бегу за мячом. Удар страшный. Ломит плечо.
Снова атака на мои ворота. Я отбиваю мяч рукой, ногой, локтем, а четвертый удар ловлю.
— Ты чей? — спрашивает меня Никола.
— Я в деревянном доме живу.
— Это вы переехали?
— Мы.
Совсем уже темно. Наши никак не могут забить гола, но и Вавина команда не в силах размочить нового вратаря.
— Все! — командует Вава. — Возьмите мяч.
Игра кончилась, но Егор, мальчишка в синей рубахе с белым горошком, словно бы не слышит команды, гонит мяч к моим воротам. Бросаюсь под удар, накрываю мяч животом.
— Тебя как зовут? — Передо мной сам Вава.
— Я — Ваня.
— Яваня! — хохочет Егор.
— Завтра мы на Термолитовый поселок играем. За нас постоишь?
— Постою. — Голос у меня предательски дрожит от счастья. — А во сколько часов?
— Мы тебя крикнем. Какое у тебя окно?
— Если с правой стороны — четвертое.
3
Сидим, как птицы. Облепили приступочку вокруг палатки. Ночь, но не холодно, тесно сидим. Всегда я мечтал жить среди многих людей, которые друг друга любят.
В семье мы друг друга не очень любим, вернее, не всех любим. Я люблю маму и отца, а брат у меня противный, но я его тоже люблю. И сестру люблю, а уж она-то противнее брата в десять раз. А бабку я, пожалуй, только уважаю. Она умная. Очень умная, но умная, как колдунья. Колдуньи сами не знают, отчего они творят зло. Это зло им сердце кошачьими когтями царапает, плачут они горько от него и, раскаявшись, приходят в семью, где десять желтых ротиков ждут кринки молока, а корова в тот вечер кровью доит. Отец мою бабку ненавидит, мама ее жалеет, а сестра моя спит с нею в одной постели и любит ее. Больше всех нас.
Зеваю. Кто-то зевнул, и все теперь зевают. Мы тут, на приступочках, как одна большая семья. Завтра все будут немного хитрить, кто-то без очереди притащит впереди себя знакомого, а кто-то и всю квартиру поставит, будут шуметь, оттирать нахалов, но сегодня все мы — хорошие люди. Я прислушиваюсь к теплу: и справа меня греют, и слева. Это доброе тепло, семейное, но я все же и сам по себе. Подглядываю за звездами.
— Я звездный пастух, — очень тихо, чтоб ни справа не услышали, ни слева, говорю моим звездам. Чтоб они знали. И они знают это.
«А что, если одна звезда отобьется от стада, побредет себе в другую сторону?.. Вот прямо сейчас!»
Это я подсказываю звездам свою тайную мыслишку, но они не любят озорства.
— Мой Семен в большие бы люди вышел, — доносится до меня голос Чекалдыкина. — Под Кенигсбергом его… Было-то ему всего двадцать семь, а уже полковник. Полковник! Войну генералом бы кончил, а после войны подучили бы на маршала. Коли человек своим умом до генерала дошел, значит, подучи его — надежным будет маршалом. И насчет биографии у него все в порядке. Отец работяга, дед с Барышниковым вместе был, с большевиками, прадед — участник Морозовской стачки, его судили даже… И вот — нету моего Сени. Пуля — дура, дурных милует.
— Мой-то был из дураков дурак! — вздохнула на всю очередь портниха Судакова. — А что-то не обошла его смерть.
— Зачем мужика своего, героя, хаешь? — раздался голос Маши Правдолюбки. |