Изменить размер шрифта - +

— Конечно, трудно, ведь вы портреты списываете, личность человеческую проникаете.

— О том и ода?

— Да что мне перед вами таиться. Назвал я ее «Одой на рабство», имея в виду, что государыня запретила в бумагах официальных и прошениях всяческих подписывать именем раба, но подданного.

— Ошибаетесь, Василий Васильевич, — еще не запретила, только разговор подобный место имел. Вот все и всполошились.

— О звании я и не говорю, а только аллегорически весь позор рабства и крепостного ярма для государства, мнящего себя просвещенным, разбираю. Там и панегирических оборотов предостаточно, да Гаврила Романович на своем стоит: отложить печатание до лучших времен.

— Кто знает, не его ли правда.

— А вы что колеблетесь, Дмитрий Григорьевич? Ведь какую «Государыню-Законодательницу» представили и на меня в досаде были, что не расхвалил со всеми картины.

— Самолюбие авторское, Василий Васильевич, слаб человек. А по существу…

 

ПЕТЕРБУРГ

Васильевский остров. Дом Д. Г. Левицкого

В. В. Капнист, Д. Г. Левицкий

 

— Рад, душевно рад, Василий Васильевич, что минутку для старого друга нашел. Боялся, уедешь, не попрощавшись.

— Как можно, да еще после такой обиды, что Академия Художества тебе нанесла. Подумать только — от руководства классом живописи портретной отстранить, из штата уволить и все за что! По моим мыслям, так за одну только «Екатерину-Законодательницу», не иначе.

 

— Так полагаешь? А ведь стихи державинские куда как по душе государыне пришлись. Много Гаврилу Романовича хвалила, обещала судьбу его устроить, лишь бы дальше писать продолжал.

— Вот-вот, друже, стихи — одно, картина — другое.

— В чем другое?

— От глаза к сердцу путь короче, а у тебя государыня представлена, как монархию просвещенную Вольтер и Дидро начертали.

— О том и старался.

— Видишь, сам признаешь. Только больше ни Вольтер, ни Дидро, ни мысли их здесь не нужны.

— Разве?

— Как иначе, друже? Я сам в представлении потемкинском, что для императрицы на пути в Тавриду князь разыграл, участие разом со многими другими принимал. Все фокусы как делались собственными глазами лицезрел. На то и Киевский предводитель дворянства — куда денешься, служба такая.

— И учеников академических, что декорации бесчисленные писали, видел?

— Да оставь, друже, в декорациях ли дело! Ты бы на скот дохлый поглядел, на людей до смерти заморенных. Ведь каждому своя корова дорога, второго вола тоже не купишь — полжизни работать придется. А скот-то по-над Доном подряд у всех отбирали да к Днепру гнали, чтобы благополучие пейзанское наглядно представить. Как возвращать да сохранить, никто не думал. Бабы десятки верст за кормилицами своими с ведрами бежали, слезами умывались. Иных буренок молоком вместо воды поили: подоят — тут же и напоят. Воды-то неоткуда взять. Хлебом всю степь ковыльную пахали да засевали, а зерно как у крестьян для того отбирали, подумал? А ты — писанные декорации, академисты-художники!

— Так это Потемкин — его дела.

— Потемкин? А у государыни ни советчиков, ни соглядатаев, ни собственных глаз? В степи голой богатство такое, поди, не захочешь, да подумаешь: откуда бы ему взяться. Парки из срубленных дубов на обратном пути государыни уже попривяли, так их свежесрубленными березками заменили — авось, в нужный день постоят, ехце не увянут. И того тоже не заметила? Как обо всем этом Фернейскому патриарху рассказать? Какими словами мудреца старого заговорить?

— И никто государыне слова не сказал? Глаз не открыл?

— Меня что ли, друже, в виду имеешь? Так меня и близко к государыне никто бы не подпустил.

Быстрый переход