Все больше в толпе, вместе со всеми, поклоны отбивал, аж в глазах темнело.
— Николай Александрович, сам сказывал, удостоился чести в поезду царицыном быть.
— Львов — другое дело. У Николая Александровича свой интерес. Сам подумай, государыня ему собственноручно передала записку свою о соборе в Могилеве — в память встречи с австрийским императором. Между прочим, лучше будет, коли от меня узнаешь: все работы живописные Львов не тебе, местному художнику заказал — Боровиковскому. Сюда пригласил поселиться в своем доме.
— Знаю. Образа пишет. Портреты тоже.
— А насчет правды Александр Андреевич Безбородко вот расхрабрился — объяснять начал, для чего Потемкину художников больше, чем строителей запонадобилось.
— Он ведь и раньше о «Случае» светлейшего словами Михайлы Васильевича Ломоносова говаривал: «Места священные облег дракон ужасный».
— Говаривал, да что толку.
— Доказать-то он государыне смог?
— Наверно, коли в немилость попал.
— Безбородко? В немилость? Быть того не может!
— Почему же? На деле государыня и мысли не допускала, чтоб спектакль потемкинский не состоялся. Вон Бецкой болтать по привычке много стал, что к светлейшему художников посылал, тут же лишился обязанностей опекуна графа Бобринского. Бобринский ведь из всех царицыных побочных, не при посторонних будь сказано, детей его одного и любит.
— Знаю, граф из корпуса к господину президенту как в собственный дом ездил.
— Туда и государыня заезжала с сынком повидаться. А теперь вместо Бецкого президентом Академии Художеств Завадовский назначен.
— И Потемкин не заступился!
— Да ему молчание президента еще важнее, чем государыне. Терпел Бецкого, покуда в деле нужен был, а теперь чем дальше от Академии окажется, тем лучше.
— Да какой со старика спрос: девятый десяток давно разменял — как еще на ногах стоит!
— Под руки водят. А отставку мою сразу подмахнул, не ошибся.
— Жаль мне тебя, Дмитрий Григорьевич, душевно жаль, сердцем ты к своим питомцам прирос. Сколько тебе за заслуги твои неоцененные, прости мое любопытство, пенсии назначили?
— По сей день не решаюсь супруге моей Настасье Яковлевне сказать: двести рублев годовых. Господин президент добавил, что для портретного и то хорошо — невелико дело персоны малевать.
— Так-то, друже. Спасибо, еще портреты по заказам писать будешь — к тебе дорога никогда не зарастет. А чтоб не так горько вам с Настасьей Яковлевной было, о себе скажу, чем за путешествие ее императорского величества в Тавриду поплатился.
— И ты, Василий Васильевич?
— И я, друже. Сам знаешь, поезд-то царицын в Киеве надолго против задуманного задержался. Терпению моему конец приходить стал. Я Александре Алексеевне в Обуховку про то в письмах и писать начал.
— В письмах? Да как же можно! Экая неосмотрительность!
— Знал, что нельзя, больно по дому соскучился. Сашенька тоже жаловалась — всю зиму одна, дел по хозяйству невпроворот, а тут еще детки. Мне уж покои наши обуховские что ни ночь снились. Сам посуди, двор-то царский в Киеве ни много ни мало с 29 января до 22 апреля пробыл. Кто выдержит!
— И не думал, что так долго.
— А вот видишь, три месяца да каких: то снег, то ростепель, то вьюгой все заметет, то морозом закует. Ну так ли, иначе ли, уехали высокие гости, а меня из предводителей дворянства грязным помелом: не расстарался, не угодил. Старые грехи припомнили. И стал я, друже, главным надзирателем — за червями!
— Что ты, батюшка!
— Так оно и есть — киевского шелковичного завода. |