Похоже, жуткое для благонравных обывательниц восточного города это приключение было им даже по вкусу, хотя товарка Галины явно дрейфила. Я набрал сумку вина, мандаринов и сыра. Когда мы поднялись на мой этаж, за столом дежурной никого не было, — лишь желтенький букетик в банке из-под майонеза, — но все равно мои посетительницы пугливо озирались и жались к стенке. Стакан в номере был только один, мы пили из него по очереди. На этот раз в ход пошло вино сладкое и крепленое, и вскоре девчушки захмелели. Подруга тоже принялась курить Джебел — от нервного напряжения они хохотали невпопад, потом принялись рассказывать страшные истории, как одна у них на работе на другую навела порчу, насыпав той иголок в сумку, как соседку муж, приревновав и отходив ремнем, привязал к кровати, а сам ушел в ночную смену, и ту ужалила змея, как, наконец, одна всё гуляла с отдыхающими, пока муж у нее сидел, а потом ее нашли мертвой — захлебнулась. Потому что она… это… ну, сосала у мужиков, а никто не знал… От этой дивной дичи веяло таинственной и темной свежестью жизни, жизни, которой я вовсе не знал, но которую тоже ведь должны были предусмотреть далекие пришельцы.
Когда еще выпили, они, как водится запели, Сперва не слишком складные срамные частушки:
И здесь следует заметить, что под верхним вторым неприличным смыслом таился первый земной смысл — а именно всегдашняя советская мечта о продовольствии, полученном без карточек и талонов, прямо из рук Господа, подобно манне небесной. Потом они исполнили нечто и вовсе охальное, балладу своего рода; участвовали в ней евангельские персонажи, а снижение достигалось невероятным обилием матерщины, и даже меня, некрещеного, проняло это циническое богохульство. Но удивило пуще другого — стремление заглушить в себе пьяным ухарством страх перед силами над нами…
Солировала, конечно, моя Галина, вторая лишь смешно ойкала, подражая русской плясовой манере, потом стала икать и незаметно поскуливать. По щекам ее покатились слезы, а в ответ на наши расспросы она лишь что-то бормотала на своем языке.
— Это с ней завсегда, если выпьет, — сказала Галина.
— Отчего?
— Не знаю, Что никто не любит, должно быть…
Я вызвался проводить раскисшую подружку на улицу, а Галине велел сидеть тихо. Когда я вел свою гостью мимо дежурной, та, смерив нас взглядом, лишь брезгливо ухмыльнулась: пора, пора освобождать…
Была та минута южного вечера, когда свет небесный вот-вот погаснет, и сразу станут видны звезды. Я вернулся быстро, потому что дикарка наотрез отказалась идти со мной по улице даже до остановки автобуса. Ни она сама, ни я, разумеется, не знал, как сложится ее греческая жизнь. Уже в разгар войны ее семья доберется-таки до исторической родины, где она будет служить горничной в маленьком отеле в городке у Эгейского моря, — на паралии. В ее напарницу влюбится заезжий немец и однажды пригласит обеих прокатиться на лодке. Они отъедут далеко в море и услышат, что в церкви, на крыше которой — гнездо аистов, звонят колокола. Ей будет очень одиноко, она удивится, как далеко по воде катится колокольный звон и поверит в Бога…
Галина сидела на кровати, завернувшись в одеяло, туфли ее валялись на полу. Я подсел и обнял, ища ее губы. Она мычала и отворачивалась, но когда мой рот лег на ее рот, пылко подалась ко мне и крепко обняла руками за шею. Целоваться она не умела, мне стоило труда просунуть язык между её сжатых зубов. От нее пахло вовсе не обезьянами, чего я опасался, но — черемуховым свежим мылом, земляничной помадой, глаженым бельем, и даже портвейн с табаком не могли перебить этот домашний букет. Несмотря на то, что она была так юна, грудь у нее оказалась мягкой, теплой, с большими твердыми сосками. Грудь тоже умилила меня. Теплыми были и ее широкие ладони, когда она прижимала к себе мою голову, — теплыми и сухими. |