- Ах ты батюшки, вот так приключение! Должно быть, было за что. Или так - бандиты? А?
Олечка уставилась на него: как он мог так спрашивать, точно о самом обыкновенном, ради скуки...
- Да вы не слыхали, что ли, про нас? Зотовы, на Проломной?
- А, вот оно что! Помню... Ну, вы бой-девка, знаете, - не поддались... (Он наморщил лоб.) Этот народ надо в огне жечь, в котле кипятить, разве тогда чего-нибудь добьемся... Столько этого гнусного элемента вылезло - больше, чем мы думали, - руками разводим. Бедствие. (Холодные глаза его оглянули Олечку). Вот вы, конечно, революцию только так воспринимаете, через это насилие... А жалко. Сами-то из старообрядцев? В бога верите? Ничего, это обойдется. (Он кулаком постукал о ручку дивана). Вот во что надо верить - в борьбу.
Олечка хотела ответить ему что-нибудь злое, безусловно справедливое, ото всей своей зотовской разоренности; но под его насмешливо-ожидающим взглядом все мысли поднялись и опали, не дойдя до языка.
Он сказал:
- То-то... А - горяча лошадка! Хороших русских кровей, с цыганщинкой... А то прожила бы как все, - жизнь просмотрела в окошко из-за фикуса... Скука.
- А это - веселее, что сейчас?
- А то не весело? Надо когда-нибудь ведь и погулять, не все же на счетах щелкать...
Олечка опять возмутилась, и опять ничего не сказалось, - передернула плечами: уж очень он был уверен... Только проворчала:
- Город весь разорили, всю Россию нашу разорите, бесстыдники...
- Эка штука - Россия... По всему миру собираемся на конях пройти... Кони с цепи сорвались, разве только у океана остановимся... Хочешь не хочешь - гуляй с нами.
Наклонившись к ней, он оскалился, диким весельем блеснули его зубы. У Олечки закружилась голова, будто когда-то она уже слышала такие слова, помнила этот оскал белых зубов, будто память вставала из тьмы ее крови, стародавние голоса поколений закричали: "На коней, гуляй, душа!.." Закружилась голова - и опять: сидит человек в халате с подвязанной рукой... Только - горячо стало сердцу, тревожно, - чем-то этот сероглазый стал близок... Она насупилась, отодвинулась в конец скамейки. А он, насвистывая, опять стал притопывать пяткой...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Разговор был короткий - скуки ради в больничном коридоре. Человек посвистал и ушел. Ольга Вячеславовна даже имени его не узнала. Но когда на другой день она опять села на ту же скамейку, и оглянулась в глубь душного коридора, и старательно перебирала в мыслях, что ей нужно высказать убедительное, очень умное, чтобы сбить с него самоуверенность, и он все не шел, - вместо него ковыляли какие-то на костылях, - вдруг ей стало ясно, что она ужасно взволнована вчерашней встречей.
После этого она ждала, быть может, всего еще минутку, - слезы навернулись от обиды, что вот ждет, а ему и дела мало... Ушла, легла на койку, стала думать про него самое несправедливое, что только могло взбрести в голову. Но чем же, чем он взволновал ее?
Сильнее обиды мучило любопытство - хоть мельком еще взглянуть: да какой же он? Да и нет ничего в нем... Миллион таких дураков... Большевик, конечно... Разбойник... А глаза-то, глаза - наглые... И мучила девичья гордость: о таком весь день думать! Из-за такого сжимать пальцы!..
Ночью весь госпиталь был разбужен. Бегали доктора, санитары, волокли узлы. Сидели на койках испуганные больные. За окнами гремели колеса, раскатывалась бешеная ругань. В Казань входили чехи. Красные эвакуировались. Все, кто мог уйти, покинули госпиталь, Ольга Вячеславовна осталась, про нее не вспомнили.
На рассвете в больничном коридоре громыхали прикладами грудастые, чисто, по-заграничному, одетые чехи. Кого-то волокли, - срывающийся голос помощника заведующего завопил: "Я подневольный, я не большевик... Пустите, куда вы меня?.." Двое паралитиков подползли к окошку, выходящему во двор, сообщили шепотом: "В сарай повели вешать сердешного. |