Изменить размер шрифта - +
«Этика сопротивления, – говоришь ты в заключение, – это нечто больше, чем определенная историческая ситуация. Это в первую очередь отношение к власти, потому что власть всегда вызывает подозрения, – и это не анархистское высказывание, а утверждение, основанное на эмпирическом опыте. Любая власть стремится к обособлению и к созданию собственной легитимной базы, в том числе и демократическая власть». Это одно из любимых положений Нормана, первое, чему он тебя научил, и сейчас мысль эта понравилась присутствующим, которые наградили тебя аплодисментами. И Паласон, встав, крепко пожимает тебе руку и направляется к трибуне, собираясь выступить. Он раскладывает перед собой листки исписанной бумаги, надевает очки, поднимает правую руку, на секунду задерживает дыхание, а потом начинает говорить; голос его звучит бодро и энергично – пожалуй, даже слишком для его семидесяти лет. «Я хочу почтить память удивительного человека, одного из тех испанцев, что приехали в нашу страну посеять тут семена демократии, которую они безуспешно пытались привить на своей родной земле. И у меня есть все основания сделать это, потому что я имел честь быть знакомым с этим великим человеком, хотя и был тогда всего лишь молодым скромным адвокатом, занимавшимся трудовыми спорами; но именно поэтому я в некотором роде оказался причастен к забастовкам рабочих сахарной отрасли в 1945 году, которые, как впоследствии оказалось, имели самое непосредственное отношение к деятельности этого великого баска, Хесуса де Галиндеса. Я работал бок о бок с ним, и этот человек заразил меня своей серьезностью и уверенностью борца за светлое будущее, несгибаемого, твердого борца, титанического…» Тут голос Паласона утратил былую уверенность, рука его уже не так решительно рубит воздух и, в конце концов, успокаивается. Теперь он обеими руками держится за трибуну, тело его склоняется, а губы едва слышно шепчут что-то. Ты завороженно следишь за его выступлением, как вдруг понимаешь, что с ним что-то происходит, что он почти склоняется на трибуне, тело его валится влево, и ты едва успеваешь вскочить и подхватить старика. Его тяжелое тело падает тебе на руки, и ты оглядываешься на присутствующих, взглядом прося помочь. Сразу подбегают люди, и вместе с ними ты переносишь старика на стул, где его тело обвисает, напоминая тряпичную куклу, – рот искривлен, а взгляд устремлен в галактику, которой остальные не видят. Никто не суетится вокруг него – все замолкли, и когда ты говоришь, что нужно вызвать врача, никто особенно не торопится, словно все это было задумано заранее. Но пока ты развязываешь тугой узел галстука и верхние пуговицы рубашки, под которой грудь его вздымается в прерывистом дыхании, кто-то все-таки вызвал «скорую»; за спиной у тебя кто-то произносит только одно слово – «инсульт», и ты понимаешь, что это точное определение. «Скорая» приезжает с той неспешностью, которая отличает жизнь в тропиках; уложенный на носилки старый Паласон кажется беспомощным раненым зверьком, который молит о сострадании собственный организм. Однако среди присутствующих не заметно сострадания, и чей-то голос, ты не знаешь, чей, произносит: «Это была месть – или Трухильо, или Галиндеса». Кто-то даже улыбается, и когда ты говоришь, что нужно заканчивать встречу, поехать в больницу, вообще что-то предпринять, ты наталкиваешься на вежливый отказ. Решительнее всех отклоняет твое предложение второй оратор, мужчина приблизительно тех же лет, что и Паласон, которого гораздо больше интересует то, что он собирается сказать, чем то, что произошло. И словно по мановению волшебной палочки все возвращаются на свои места, и вечер продолжается, – оратор клянется в верности памяти Галиндеса, ты ведешь вечер, а «скорая» мчит через тропическую ночь человека, который может умереть, потому что пытался обмануть собственную память. Оратор выступает с блеском, и ни словом не поминает случившееся только что на их глазах.
Быстрый переход