Но это, конечно, не мешало нам грустить о недавнем бытии вольного с паспортными запретами – как о счастье, которое было всего несколько лет и вот – испарилось. Мы были в положении бедняка, у которого в комнате жили коза, свинья, овца, и который нудил, что такое сообщество нетерпимо. А ему в жилище втолкнули еще и корову, и теперь он вспоминает о прежнем бескоровьем существовании как о райском блаженстве.
Ленская была из «потомственных вольняшек»: не сидели ни она, ни ее родители. Такую биографическую редкость оценили: ей, после того как она ушла от мужа, предоставили местечко в гостинице. И, особо выделяя идеологическую беспорочность, выбрали секретарем комсомольской организации. По всему, она должна была чураться ссыльных, как черт ладана. Но она стремилась к общению с интеллигентными людьми. Офицеры, нахлынувшие в Норильск, имели мало общего с воевавшими на фронте. Это все были кадровики охраны, служители СМЕРШа, мастера тыловых обысков и арестов – не та компания, какой взыскивала душа двадцатитрехлетней студентки. Так она совершила первое грехопадение – стала сдруживаться со ссыльными. Пьянки в компании ее мужа были ей нежеланны не только потому, что она вообще не любила пить, хоть и нелюбовь такая была. Дело дошло до полного разрыва с майором. Компания офицеров не стала ее компанией.
Итак, мы пили, ели и болтали. Чего-либо необычного пока не происходило. Потом Галю попросили спеть. Клара с восторгом шепнула мне: «Она поет – заслушаешься». Петь без аккомпанемента нелегко, Галя отказывалась – и, пожалуй, дольше, чем надо было. Слава настаивал: «Хватит ломаться!» Кто-то бодро провозгласил: «На поломку – пять минут». Галя начала петь. Голос был чистый, звучный. Она пела «Зюлейку-ханум», песенку из популярного тогда фильма «Аршин мал алан». Я не люблю легких песенок, в их легкости мне слышится что-то оскорбительное. Нас со всех сторон окружало искусство до того облегченное, что хотелось просто выть. Пастернак писал, что людям важней всего простота, но сложное им понятней. Я был из тех, кто жаждал сложности.
В общем, мне понравился голос певицы, но не ее репертуар. Я похвалил, но остался равнодушен. Галя, ободренная хвалой слушателей – все, кроме меня, порадовались любовным успехам Зюлейки, – запела «Над широкой рекой опустился сиреневый вечер». Я часто слышал эту песенку, простенькую хорошей, не оскорбительной простотой, но никогда она не захватывала меня. Я, конечно, сочувствовал страданиям девушки, глядящей из окна, как ее любимый, веселый и нарядный, идет на свидание к другой. И, естественно, понимал, что этой, обойденной, поющей о своем горе, страстно хочется отбить своего парня, вызволить его из чужих тенет, заставить ходить только к ней, думать только о ней, ни на кого больше не бросить и взгляда. Стандартная ситуация, стандартные желания – и стандартная безысходность. Тысячи раз видено, тысячи раз слышано – ничего нового.
Но когда Галя запела, я понял, что еще по-настоящему не слышал этой песни. Она пела удивительно. Она пела так, что не только мелодия, не только слова доходили, но и выразительно передавалось чувство. Я хотел написать: она пела душевно, но словечко «душевно» не отразит впечатления. Она пела не душевно, а душой, она сама печалилась о любимом, упивалась мечтой о грядущем торжестве. Я видел эту девушку, пригорюнившуюся у окна, в глазах ее стояли слезы, душа разрывалась на части – и она выдавала себя великолепным, звучным голосом.
Потом я часто думал, что в Галином пении сказывается способность вчувствоваться в чужое чувство – артистическое сопереживание. Но такое толкование было правильно лишь частью. Много песен и романсов пела потом Галя – и Нину из «Маскарада», и Ларису из мелодрамы Островского, и «Аве Мария», и колыбельную Сольвейг, все было хорошо, но не поражало столь сильно, как то простенькое излияние любящей души в домике у широкой реки. |