Этель не могла объяснить себе этой нежности, проявившейся в минуту гнева, как вдруг он сказал:
— По крайней мере, дитя мое, ты была дальновиднее твоего старого отца. Тебя не обманули чарующие ядовитые глаза змеи. Позволь поблагодарить тебя за ненависть, которую ты питаешь к этому гнусному Орденеру.
Девушка вздрогнула от похвалы, столь мало заслуженной.
— Батюшка, — начала она, — успокойтесь…
— Обещай мне, — продолжал Шумахер, — всегда питать это чувство к сыну Гульденлью; поклянись мне.
— Бог запрещает клясться, батюшка…
— Поклянись, дочь моя, — повторил Шумахер с запальчивостью. — Не правда ли, сердце твое никогда не переменится к этому Орденеру Гульденлью?
Этель ответила, не задумываясь.
— Никогда.
Старик привлек ее к своей груди.
— Благодарю, дитя мое; по крайней мере ты наследуешь мою ненависть к ним, если не можешь наследовать почестей и богатства, отнятых ими. Слушай: они лишили твоего старого отца сана и знатности, взведя на эшафот, они бросили меня в темницу, подвергнув мучительной пытке, как бы для того, чтобы запятнать меня позором. Гнусные люди! Мне обязаны они могуществом, которым задавили меня! О! Да услышат меня силы небесные и земные, да будут прокляты мои враги и все их потомство!
Он помолчал минуту, затем обняв бедную, испуганную его проклятиями девушку, сказал:
— Но, Этель, моя единственная отрада и гордость, скажи мне, каким образом ты оказалась прозорливее меня? Каким образом открыла ты, что этот изменник носит самое ненавистное для меня имя, желчью вписанное в глубине моего сердца? Каким образом проведала ты эту тайну?
Она собиралась с силами, чтобы ответить, как вдруг дверь отворилась.
Какой то человек в черной одежде, с жезлом из черного дерева в руках, с стальной цепью на шее, показался на пороге двери, окруженный алебардщиками, тоже одетыми в черное.
— Что тебе нужно? — спросил узник с досадой и удивлением.
Незнакомец, не отвечая на вопрос и не смотря на Шумахера, развернул длинный пергамент с зеленой восковой печатью на шелковых шнурках и прочел громко:
— «Именем его величества, всемилостивейшего повелителя и государя нашего, короля Христиерна!
Повелеваем Шумахеру, государственному узнику королевской Мункгольмской крепости, и дочери его следовать за подателем сего указа».
Шумахер повторил свой вопрос:
— Что тебе нужно от меня?
Незнакомец невозмутимо принялся снова читать королевский указ.
— Довольно, — сказал старик.
Он встал и сделал знак изумленной и испуганной Этели идти с ним за этим мрачным конвоем.
XLI
Настала ночь; холодный ветер завывал вокруг Проклятой Башни, и двери развалин Виглы шатались на петлях, как будто одна рука разом толкала их.
Суровые обитатели башни, палач с своей семьей, собрались у очага, разведенного посреди залы нижнего жилья. Красноватый мерцающий свет огня освещал их мрачные лица и красную одежду. В чертах детей было что то свирепое, как смех родителя, и угрюмое как взор их матери.
И дети, и Бехлия смотрели на Оругикса, по-видимому отдыхавшего на деревянной скамье; его запыленные ноги показывали, что он только что вернулся издалека.
— Слушайте, жена и дети! Не с дурными вестями пришел я к вам после двухдневной отлучки. Пусть я разучусь затягивать мертвую петлю, пусть разучусь владеть топором, если раньше месяца не сделаюсь королевским палачом. Радуйтесь, волчата, быть может, отец оставит вам в наследство копенгагенский эшафот.
— В чем дело, Николь? — спросила Бехлия.
— Радуйся и ты, старая цыганка, — продолжал Николь с грубым хохотом, — ты можешь купить себе синее стеклянное ожерелье и украсить им твою шею, похожую на горло задушенного аиста. |