Вывернув наружу голую мокрую сторону, испещренную длинными кровавыми венами, он накинул шкуру на свои истерзанные волчьими зубами плечи.
— Поневоле, — проворчал он сквозь зубы, — завернешься в звериную шкуру, когда человечья слишком тонка, чтобы защитить от холода.
Между тем как он рассуждал таким образом с собою, став еще более отвратительным от своего отвратительного трофея, медведь, очевидно соскучившись в бездействии, крадучись приблизился к находившемуся в тени предмету, о котором мы упомянули в начале главы, и вскоре из этого темного угла залы послышался стук зубов, прерываемый слабыми, болезненными стонами агонии.
Малорослый обернулся.
— Фриенд! — закричал он грозным голосом. — Ах! Подлый Фриенд! Сюда!
Схватив огромный камень, он швырнул его в голову чудовища, которое, оглушенное ударом, медленно удалилось от места своего пиршества и, облизывая свои красные губы, с тяжелым дыханьем улеглось у ног малорослого, подняв к небу свою огромную голову и изогнув спину, как бы прося извинить свою дерзость.
Тогда начался между двумя чудовищами — обитатель Арбарских развалин вполне заслуживал подобное название — выразительный обмен мыслей ворчанием. Тон человеческого голоса выражал власть в гнев, тон медвежьего был умоляющий и покорный.
— Возьми, — сказал наконец человек, указывая искривленным пальцем на ободранный труп волка, — вот твоя добыча, и не смей трогать мою.
Обнюхав тело волка, медведь опустил голову с недовольным видом и взглянул на своего повелителя.
— Понимаю, — проговорил, малорослый, — мертвечина тебе претит, а тот еще трепещет… Фриенд, ты не меньше человека прихотлив в своих наслаждениях; тебе хочется, чтобы пища твоя жила еще, когда ты ее раздираешь; тебе нравится ощущать, как добыча умирает на твоих зубах; ты наслаждаешься только тем, что страдает, и в этом отношении мы сходимся с тобой… Я ведь не человек, Фриенд, я выше этого презренного отродья, я такой же хищный зверь как и ты… Мне хотелось бы, чтобы ты мог говорить, товарищ Фриенд, чтобы сказать мне, подобно ли твое наслаждение моему, — наслаждение, от которого трепещет твое медвежье нутро, когда ты пожираешь внутренности человека; но нет, я не хочу, чтобы ты заговорил, я боюсь, чтобы твой голос не напомнил мне человеческий… Да, рычи у моих ног тем рыком, от которого содрогается пастух, заблудившийся в горах; мне нравится твой рык как голос друга, так как он возвещает недруга человеку. Подними, Фриенд, подними твою голову ко мне; лижи мои руки языком, который столько раз упивался человеческой кровью… У тебя такие же белые зубы, как мои, и не наша вина, если они не так красны, как свежая рана; но кровь смывается кровью… Сколько раз из глубины мрачной пещеры видел я, как молодые кольские и оельмские девушки мыли голые ноги в воде потока, распевая нежным голосом, но твою мохнатую морду, твой хриплый, наводящий ужас на человека рев предпочитаю я их мелодичным голосам и мягким, как атлас, членам.
Когда он это говорил, чудовище лизало его руку, катаясь на спине у его ног и ласкаясь к нему подобно болонке, разыгравшейся на софе своей госпожи.
Особенно странным казалось то разумное внимание, с которым животное по-видимому ловило слова своего хозяина. Причудливые односложные восклицание, которыми пересыпал он свою речь, очевидно тотчас же были понимаемы зверем, который выражал свою понятливость, или быстро выпрямляя голову, или издавая горлом глухое ворчанье.
— Люди говорят, что я избегаю их, — продолжал малорослый, — между тем как на самом деле они бегут при моем приближении; они делают со страху то, что делаю я из ненависти… Ты ведь знаешь, Фриенд, что я рад повстречать человека, когда проголодаюсь или когда меня томит жажда. |