Ах, как ноет ее бедное сердце — эльфенок уйдет навсегда, и волшебство уйдет навсегда. Приворожил ее, не иначе. Он и Федору когда-то так же приворожил, так, что она забыла своих и ушла с ним в лес, а ведь был совсем маленьким. Ах, эльфенок, эльфенок, что ты со мной делаешь!
— Что же я совсем один теперь? Как же я… И сыра не будет больше.
Последнее обстоятельство явно расстроило его сильнее всего, и Ганке стало обидно.
— У тебя ж Федора есть, — сказала она ехидно, — она хоть и мертвая, а поговорить любит.
— Федора больше не приходит, Ганка, — эльфенок качнул дубовыми листиками, после чего искоса поглядел на Ганку и большим пальцем ноги ловко подхватил с земли еще один упавший желудь, подбросил его в воздух и поймал — босой ногой же… — я ей сказал, чтобы больше не приходила.
— Это еще почему? — Ганка сняла чоботы и тоже попробовала поднять желудь босой ногой, но у нее ничего не получилось.
— Мы поругались, Ганка. Это из-за тебя… Она говорит, чтобы я с тобой не водился. Что это не дело, с тобой водиться. Чтобы я искал своих. Что я уже вырос и мне пора искать своих.
Федора хоть и мертвая, подумала Ганка, говорила на удивление разумно. Ганка так эльфенку и сказала.
— Я хочу с тобой, Ганка… Ты такая красивая.
— Со мной нельзя, — сердито сказала Ганка, — и ничего я не красивая. Сам говорил, чернявая и нос длинный.
Короткий нос эльфенка сморщился и он быстро-быстро потянул им воздух, точь-в-точь отец Маркиан.
— Может, и не такая красивая, но я без тебя не могу, Ганка… Ты ведь уже совсем взрослая стала, я же чую… Вы, люди, быстро растете. Я тоже скоро вырасту. Приходи ко мне жить в землянку, Ганка. Которую Федора вырыла. Она не велела никому ее показывать, а тебе я покажу. Там тепло. Ну, почти тепло. И я постелю листья папоротника, и мы будем лежать на них.
И везде насыплю цвет полыни, и пижму насыплю, чтобы нас не кусали блохи.
— Ты что, совсем дурень? — сердито спросила Ганка.
Может, дурнями лесные создания называть и нельзя, но этого уж точно можно — дурень и есть!
— Не хочу я жить в землянке и спать на папоротнике. Я хочу спать на лавке, и чтоб холстина была чистая, и одеяло шерстяное, и перина пуховая. Ты бы и правда лучше своих поискал, Листик… твои шалаши из веток плетут и приманивают светляков, и свистом разгоняют тучи, и в шалашах у них всегда лето…
Эльфенок опустил голову, и стал босой ногой чертить в пыли.
— Я искал своих, Ганка, — сказал он наконец, — только знаешь, что… они от меня бегают. Только я вижу кого-то из своего народа, он раз — и все. И пропал. Думаю, от меня человеком пахнет. Потому что я рос с человеком. И ел вашу еду. Вот сыр, например. А может, у меня есть ваша кровь, Ганка? Как ты думаешь?
— Не знаю, — шепотом сказала Ганка. — Не знаю. А только нельзя мне с тобой. Пойду я…
Она встала, взула босые ноги в чоботы и оправила юбку.
— Как же я один, Ганка? — сказал эльфенок так жалобно, что у Ганки аж сердце заныло. — Как же я теперь один?
— А как знаешь, — сухо сказала она. — А будешь приставать, бате пожалуюсь!
И пошла не оглядываясь, хотя почти не видела дороги из-за застилающих глаза слез. Эльфенок, думала она, нечисть, лесная некрещеная тварь, для него что правда, что вранье, все одно, и задурить голову он может так, что и сама не будешь знать, что правда, а что — нет. Так что пускай себе ноет и скулит, или пускай мирится со своей мертвой Федорой…
— Ганка, — эльфенок бежал за ней, легкий, словно и правда был в родстве с сухими листьями, что невесомо кружились под ветром, — Ганка…
— Ну чего еще? — сердито сказала она, не поворачивая головы. |