|
– Они ведь сыновья основателей нормандского государства, смотревшие на Ролло только как на предводителя свободных воинов. Вассалы твои не рабы... и что мы – твои «надменные» бароны – считаем своей обязанностью относительно церкви и тебя, герцог Вильгельм, – исполним, несмотря на все твои угрозы, которые, да будет тебе известно, значат для нас то же самое, что мыльные пузыри, пока мы исполняем нашу обязанность и отстаиваем свою свободу.
Герцог кинул на барона такой взгляд, перед которым трус непременно бы задрожал. Жилы на его лбу напряглись, на губах показалась пена. Как ни была велика злоба его, но он должен был внутренне сознаться, что нельзя отказать в уважении этому смелому, честному барону, представителю тех гордых, безупречных рыцарей, которые были достойны служить образцом для героев последующих времен. До сих пор Фиц-Осборн почти никогда не противоречил герцогу, а постоянно влиял на Совет в его пользу, и Вильгельм ясно сознавал, что удар, который он желал бы нанести барону, может опрокинуть его герцогский трон и что противоречие одного из преданнейших его подданных могло быть вызвано только такой силой, с которой собственные его силы не в состоянии были бы бороться. Ему пришло в голову, что Маугер уже склонил на сбою сторону барона Осборна, и герцог поспешил употребить всю изворотливость, чтобы выведать мысли своего преданнейшего друга. Он принял, не без усилия, расстроенный вид и произнес торжественно:
– Если бы небо и весь сонм его ангелов предсказали бы мне, что Вильгельм Фиц-Осборн в час грозящей опасности и тяжелой борьбы решится говорить подобные слова своему родственнику и брату по оружию, то я бы не поверил такому предсказанию, но пусть будет, что будет!
Не успели слова эти сорваться с губ Вильгельма, как Фиц-Осборн упал перед ним на колени и схватил его руку; по смуглому лицу его текли крупные слезы.
– Прости, прости меня, мой властелин! – воскликнул он с рыданием. – Твоя печаль разбила на части мою твердость; моя воля смиряется перед твоей; мне нет дела до папы; пошли меня во Фландрию за твоей невестой.
Улыбка, промелькнувшая по бледным губам герцога, доказала, как он мало достоин такой высокой преданности.
– Встань! – сказал герцог Фиц-Осборну, пожимая дружелюбно его руку. – Вот так бы всегда следовало говорить брату с братом.
Его гнев еще не остыл, он только подавил его, но он искал выхода. Взор герцога остановился на нежном задумчивом лице молодого священника, который, несмотря на внушения Тельефера вмешаться в эту ссору, сохранял все время глубокое молчание.
– Ага, святой отец! – воскликнул он запальчиво. – Когда мятежник Маугер дал против меня волю своему языку, ты служил своим знанием безмозглому предателю, и, насколько я помню, я велел выгнать тебя из моего герцогства.
– Это было не так, мой герцог, – сказал в ответ священник с серьезной, но отчасти лукавой улыбкой, – потрудись только вспомнить, что ты прислал мне лошадь, которая должна была отвезти меня на родину. Эта лошадь хромала на все четыре ноги, можно было бы сказать, если бы одна из них не была окончательно испорчена болезнью. Я ковылял на ней, когда ты меня встретил; я тебе поклонился и попросил шутливо на латинском языке взять у меня треножник и заменить его простым четвероногим. Ты ответил мне милостиво, несмотря на свой гнев, и хоть твои слова осуждали меня, как прежде, на изгнание, но твой смех подчеркивал, что ты меня прощаешь и я могу остаться.
Разгневанный герцог не мог сдержать улыбки, но тем не менее сказал с напускной суровостью:
– Перестань болтать вздор! Я вполне убежден, что ты подослан Маугером или другим лицом из среды духовенства, чтобы усыпить меня медоточивой речью и кроткими внушениями, но ты потратишь их совершенно напрасно. Я чту святую церковь, как ее чтут немногие, – это известно папе. |