Мне хотелось разделить с ним и вернуть себе все открыточные моменты своего прошлого: тот день, когда я перешел через мост в снегу, пока друзья бежали через замерзший Чарльз, а я думал: «Какие безбашенные»; мое первое посещение возлюбленной Библиотеки Хаутона: как я ждал, пока библиотекарь выдаст мне первую мою редкую книгу, написанную мадемуазель де Гурне, приемной падчерицей Монтеня; пожилое лицо давно покойного Роберта Фицджеральда, который научил меня столь многому в немногих словах; последний бокал вина в баре «Харвест» – и сжимающее горло нежелание идти на занятия в студеный ноябрьский день, когда больше всего хотелось свернуться где-нибудь с книгой и отпустить мысли на свободу. Я хотел вместе с ним пройти по мощеным переулкам к реке и в один зачарованный миг охватить взором красоту укромного мирка, который обещал мне так много и в итоге даровал гораздо больше. Постройки, дуновение ранней осени, голоса студентов, каждое утро набивающихся в аудитории, – мне страшно хотелось, чтобы он откликнулся на этот зов и встал на этот путь.
Наконец мне хватило духу спросить, как ему увиденное.
– Ничего.
А потом неожиданно он вернул мне подачу и задал тот же вопрос. Нравится мне тут?
Я ответил – да. Очень.
Зная, что говорю о прошлом.
– Гарвард я полюбил потом, а не в процессе.
– Поясни.
– Жизнь тут была нелегкая, – ответил я, – причем я имею в виду вовсе не учебу, хотя учились мы много и требования были высокие. Трудно было жить той жизнью, которую предлагал мне Гарвард, и не думать при этом о том, что это мираж. С деньгами было туго. Выпадали дни, когда грань между поесть или не поесть выглядела не черточкой на песке, а скорее оврагом. Смотришь на вечеринку, даже слышишь ее – а самого тебя не пригласили.
Тяжелее всего, пытался я сказать, помнить о том, что тебя пригласили.
Я был чужаком, молодым человеком из Александрии Египетской, неизменно озадаченным, рьяно стремящимся стать своим в этом странном Новом Свете.
Об остальном я не хотел думать, не хотел вспоминать, а уж тем более рассуждать прямо сейчас. Кроме того, воспоминания о моем гарвардском «в процессе» до сих пор были запрятаны в дальний чулан – нет, вовсе не забыты, а как бы отнесены на ледник дожидаться особого дня из дальнего будущего, когда найдутся силы и досуг до них добраться. Сейчас не время. Сейчас я хотел вытащить на свет волшебство этого ощущения любви задним числом, ибо оно оставалось со мной все эти годы и тянуло меня назад в те времена, о которых я сильно скучал, но про которые твердо знал: проживать их заново мне не хочется вовсе. Возможно, именно это ощущение «любви задним числом» и подтолкнуло меня совершить с сыном эту одиссею по колледжам, потому что меня страшно тянуло вернуться в Кембридж – пусть сын будет моим щитом, моим прикрытием, моим двойником.
Как объяснить все это семнадцатилетнему юноше, не сломав при этом карусель образов, которыми я делился с ним еще в его дошкольные дни? Кембридж в тихие воскресные вечера; Кембридж в дождливые послеполуденные часы, с друзьями, или в метель, когда жизнь продолжала идти своим чередом, а дни казались короче и праздничнее, и хотелось одного: вообразить, что у ворот привязаны в ожидании лошади, которые отвезут тебя в страну Итана Фрома; суета на Площади пятничными вечерами; Гарвард во время библиотечных каникул в середине января: кофе, еще кофе, постоянный перестук пишущих машинок повсюду, или Лоуэлл-Хаус в последние дни библиотечных каникул весной, когда студенты часами валяются на траве, негромко переговариваются, и звуки подступающего лета приглушают их голоса.
– Мне тут очень нравилось, – сказал я наконец. – И сейчас нравится.
А потом мы вошли в «Кооп».
– Только не спрашивай, сохранили ли за тобой твой номер, – умолял сын, который знал, как устроены мои мозги, и не хотел, чтобы я своими ностальгическими вздохами поставил его в неловкое положение перед продавцом, которому нет до них никакого дела. |