А Стивен Мэтьюрин в это самое время сидел на скамейке в церкви аббатства св. Симона, слушая, как монахи поют вечерню. Он тоже остался без обеда, но в его случае — добровольно и по собственному разумению — в наказание за то, что волочился за Лаурой Филдинг и (как он надеялся) в качестве средства снизить собственную похотливость. Но его языческий желудок восстал против подобного лечения и начал ворчать еще до окончания пения ветхозаветных псалмов.
Тем не менее, в течение какого-то времени Стивен пребывал в состоянии, которое можно почти назвать благодатью: были позабыты и желудок, и скамейка со сломанной спинкой, все плотские желания. Его качало на волнах древнего, хорошо знакомого грегорианского хорала.
За время своего пребывания в Валлетте французы сильнее обычного бесчинствовали в монастыре: мало того, что забрали и продали все ценности, но и бессмысленно разрушили геральдические витражи (которые заменили тростниковыми циновками) и сорвали со стен великолепный мрамор, лазурит и малахит. Тем не менее, это имело и свои преимущества.
Акустика значительно улучшилась, и, пока они стояли среди мрачных и голых каменных или кирпичных арок, хор монахов как будто пел в гораздо более старой церкви, и это пение намного сильнее соответствовало ей, чем витиеватому зданию эпохи Возрождения, что досталось французам.
Аббат был очень стар, он знавал трех последних Великих магистров, видел приход французов, а затем и англичан, и теперь его тонкий, но ясный старческий голос плыл сквозь полуразрушенные проходы: чистый и безличный, далёкий от всего мирского, а монахи вторили ему, их голоса усиливались и опадали, как волны в ласковом море.
В церкви присутствовало всего несколько человек, да и тех немногих с трудом можно было разглядеть, только когда они проходили мимо свечей, горящих в приделах, — по большей части женщины, чьи черные, похожие на палатки фалдетты сливались с тенями, но когда в конце службы Стивен подошел к чаше со святой водой и к алтарю, то заметил сидящего около одной из колонн и утирающего платком глаза человека. Его лицо освещал сноп света из небольшого отверстия клуатра, и когда он повернулся, Стивен признал Эндрю Рэя.
Дверной проем заполнили медленно продвигающиеся и без остановки болтающие женщины, и Стивену пришлось остановиться. Присутствие Рэя его удивило: законы против папистов уже не те, что раньше, но даже сейчас исполняющий обязанности второго секретаря Адмиралтейства не мог быть католиком, и хотя Стивен время от времени встречал Рэя на представлениях в Лондоне, ему никогда не приходило в голову, что это из любви к музыке, а не дань модным веяниям.
Но эмоции секретаря Адмиралтейства казались достаточно искренними, даже когда он вышел из укрытия и зашагал в сторону двери, на его лице отражались глубокие переживания. Женщины отодвинули тяжелую кожаную занавеску в сторону, дверь открылась, выпуская их, и впустила луч солнечного света. Рэй не прикоснулся ни к святой воде, ни к алтарю — еще одно доказательство того, что он не папист.
Рэй посмотрел на Стивена. Выражение его лица сменилось маской вежливой любезности.
— Доктор Мэтьюрин, не так ли? — произнес он. — Как поживаете, сэр? Моя фамилия Рэй. Мы встречались у леди Джерси, и я имею честь быть представленным миссис Мэтьюрин. Я видел ее незадолго до отплытия.
Они какое-то время общались, щурясь от яркого солнца, в основном, о Диане — та хорошо выглядела, когда Рэй видел её в опере в ложе Колумптонов; и об общих знакомых, а затем Рэй предложил выпить по чашке шоколада в элегантной кондитерской на другой стороне площади.
— Я прихожу при первой же возможности, — сказал Рэй, когда они сели за зеленый столик в беседке позади магазина. — Испытываете ли вы удовольствие от грегорианского хора, сэр?
— Истинное, сэр, — ответил Стивен, — при условии, что пение лишено слащавости или стремления поразить эффектами, и спето без ошибок — ни аподжатур, ни переходных нот, ни показной пышности. |