При дворе поговаривают, что наступает самое время отобрать от поляков Правобережную Украину. Польша ослабла вконец; знать бы, что другие государства не вмешаются, так можно было бы и сейчас начать. Императрица же, говорят, страшится действий решительных. Боюсь, затянется всё. — Мелхиседек передохнул и опустил вниз палицу. — Нам только об одном нужно печалиться — как священников православных от униатских бесчинств уберечь. Ты, владыко, корил меня за то, что за стенами Мотроновской обители нашли себе пристанище гайдамаки и что в лесу возле монастыря ватага гайдамацкая табором стоит. Я же в том не зрю зла, а только пользу одну. Разве не они однажды уже отбили нападение?..
Много лет пылал по правобережью огонь гайдамацких восстаний. Он то разгорался в большое пламя, вздымаясь так высоко, что его видно было из Варшавы, и тогда оттуда посылали большие карательные отряды войска, чтобы погасить его, то трепетал неверными вспышками, то замирал совсем, раскатывался тлеющими угольками по лесам и буеракам. И всё же угольки те не угасали. Они покрывались седым пеплом, бледнели и тлели, тлели. Со временем поднимался свежий ветер, сдувал пепел, и снова вспыхивало пламя ярко и сильно. Карательному отряду удавалось развеять гайдамацкую ватагу на Тикиче, но через несколько месяцев появлялись другие — над Росью или в Черном лесу на Ингуле. Ловили одного атамана, через полгода ехали ловить другого. А то их появлялось сразу несколько: Верлан, Грива, Гаркуша, Голый, Бородавка и десятки других атаманов прошли со своими ватагами за последние пятьдесят лет все правобережье. Гайдамацкие ватаги никогда не обходили Мотроновский монастырь, и именно поэтому в монастырь редко наведывались польские военные отряды и конфедератские гарнизоны…
— Это я знаю. Однако… — Гервасий наморщил лоб. — Это же грабители, они разбоем занимаются.
— Это не страшно. Нас они не трогают. Я их вскоре совсем к рукам приберу. Собрать бы несколько вооруженных дружин, поставить на содержание монастырской казны, чтобы были у нас под, рукой. Тогда бы не было нужды прятать по оврагам имущество монастырское и самим за жизнь дрожать. — Мелхиседек умолк, ждал, что скажет епископ, но тот молчал.
— Выпьешь чаю? — наконец спросил он.
— Нет, я пойду, — Мелхиседек взял с подоконника лосевые перчатки. — Нужно кое-что в дорогу подготовить.
Епископ не стал задерживать и протянул Мелхиседеку пухлую, изнеженную руку.
Кучер Яков знал — игумен любит быструю езду. Пара вороных, выгибая крутые шеи, легко мчала громоздкую карету по ухабистой дороге, так что повар Иван, который сидел спиной к лошадям, чтобы не упасть, всякий раз хватался за руку послушника Романа Крумченка. Перед каждым крутым склоном Иван боязливо жался к нему, вполголоса, чтобы не услышал игумен, просил кучера:
— Потише, видишь, как я сижу.
На крутом повороте он едва не выпал на дорогу, хорошо, что успел схватиться за дверцу кареты.
— Сядь вниз, на сундучок, — поправляя под боком подушку, бросил в окошко Мелхиседек, — а то ещё потеряешься, — и рассмеялся раскатисто, широко.
Больше игумен не отозвался за всю дорогу. Сидел молча и либо дремал, либо смотрел на печальные, напоенные дождями поля. В голове Мелхиседека роились мысли, черные, неспокойные, как вспугнутые грачи над осенними осокорями.
К Днепру, как на то и рассчитывал Мелхиседек, подъехали вечером. Подождав, пока совсем стемнеет, остановились в крайнем дворе села Сокирино. Мелхиседек не захотел вылезать из кареты, кухарь поставил перед ним маленький складной столик и, порезав, разложил на салфетке мясо и колбасу. Игумен сам достал шкатулку из козлиной кожи, вынул из неё рюмку, нож и вилку. Однако поесть не пришлось. Не успел он приняться за первый кусок телятины, как в дверцу, не спрашивая разрешения, просунулась голова послушника:
— Ваше преподобие, бежим отсюда, дядько из соседнего двора говорит, что час тому назад тут какие-то всадники вертелись, расспрашивали людей, не видели ли кареты. |