Странное зрелище представляло собой небо: оно изумило бы всякого наблюдателя космических явлений. Сумерки сгустились уже настолько, что ничего нельзя было рассмотреть на расстоянии более полукилометра, и все же на севере, в верхних туманных слоях воздуха, разливалось зарево. Оно не отбрасывало ни равномерного сияния, ни сверкающих лучей, обычно исходящих от мощного очага света. Следовательно, это не было северное сияние, потому что оно предстает во всем своем великолепии только на более высоких широтах. Итак, было бы весьма затруднительно ответить на вопрос, какому явлению природы следовало приписать столь пышную иллюминацию в новогоднюю ночь.
Капитан никак не мог считаться астрономом. После окончания школы он ни разу, — чему нетрудно поверить, — не заглянул в учебник космографии. Впрочем, в тот вечер ему было не до наблюдений за небесной сферой. Он ходил взад и вперед, курил. Думал ли он только о поединке, который поставит его завтра лицом к лицу с графом Тимашевым? Как бы то ни было, если эта мысль порой и приходила ему на ум, она не вызывала вражды против графа. Оба они (мы должны это признать) не питали ненависти друг к другу. Им попросту пришлось искать выхода из такого положения, когда один из двух — лишний. Гектор Сервадак считал графа вполне достойным человеком, а граф в свою очередь не мог отказать ему в чувстве искреннего уважения.
В восемь часов вечера капитан вернулся домой в свою единственную комнатку, где стояла койка, раздвижной рабочий столик и несколько чемоданов, заменявших шкафы. Денщик занимался кулинарией не в гурби, а за стеной, в караульне, там же он почивал на «тюфяке из доброго старого дуба», как он выражался. Это не мешало ему спать по двенадцати часов без просыпу, в чем он перещеголял даже сурка.
Сервадак не спешил ложиться спать; он сел за стол, где в беспорядке валялись его чертежные принадлежности. Машинально взял он в одну руку красно-синий карандаш, в другую — циркуль. И так как перед ним лежала калька, он стал рассеянно чертить на ней разноцветные, неровные линии, которые ничуть не походили на строгий рисунок топографического плана.
Тем временем Бен-Зуф, ожидая, пока ему прикажут идти спать, маялся в углу, пытаясь вздремнуть, чему препятствовало странное волнение, обуревавшее капитана.
Дело в том, что сейчас штабного офицера сменил за рабочим столом поэт-гасконец. Да! Гектор Сервадак прилагал неимоверные усилия, чтобы совладать с рондо, и тщетно призывал вдохновение, которое оставалось неумолимым. Не для того ли размахивал он циркулем, чтобы придать своим стихам математически-точный размер? Не для того ли пустил в ход двуцветный карандаш, чтобы как-нибудь расцветить однообразие упорно недававшихся ему рифм? Вполне возможно. Но так или иначе, Сервадак трудился в поте лица.
— Проклятье! — восклицал он. — И зачем только я выбрал такую строфу, где приходится за волосы притаскивать одни и те же рифмы, точно дезертиров на поле боя! Ну нет, тысяча чертей, я не сдамся! Никто не посмеет сказать, что французский офицер отступил перед рифмой! Стихотворение — это батальон! Первая рота выступила! (Сервадак подразумевал первую строфу.) Ну-ка, следующие, стройся!
Должно быть, рифмы, которым Сервадак угрожал не на шутку, послушались, наконец, его команды, потому что на бумаге вскоре появилась сначала красная, затем синяя строчка:
«Какого черта бормочет капитан? — спрашивал себя Бен-Зуф, тщетно пытаясь прикорнуть в своем углу. — Битый час он хорохорится — точь-в-точь селезень, который слетал в теплые края».
Гектор Сервадак метался по комнате в припадке неистового вдохновения:
«Все ясно, — стихи сочиняет, — сказал себе Бен-Зуф, выглянув из своего угла. — Ну и шумное же это дело! Тут не соснешь».
И он что-то глухо проворчал.
— Что с тобой, Бен-Зуф? — окликнул его Сервадак. |