Ко всем этим трудностям и заботам прибавлялось еще одно мучительное и очень трудоемкое дело. Нельзя было пренебрегать помощью, предложенной Вейнтраубом, это могло навлечь подозрения; это говорило бы о том, что Мюленберг что‑то скрывает от него. Кроме того, некоторые существенные детали действительно не имело смысла изготовлять в бедно оборудованной гроссовской лаборатории — это никак не вязалось бы с поставленной самим Мюленбергом задачей ускорить дело.
И вот он изобретал целые узлы, агрегаты, сложные и нелепые с точки зрения его настоящих задач. Потом заваливал мастерские Вейнтрауба заказами на эти химерические детали. А получив готовое изделие, вынимал из него, как ядрышко из ореха, одну, нужную ему часть и вставлял ее в свою схему. Остальное шло в ящик с «барахлом», как называл он все, до времени ненужное, что попадало в этот ящик. Следуя хорошо продуманной системе, Мюленберг заказывал и обычные радиотехнические детали, порой несколько усложненные, — лампы, конденсаторы, сопротивления, электронно‑оптические линзы, — большая часть которых непосредственно отправлялась в тот же ящик, даже без осмотра. Все это нужно было для того, чтобы увести мысль вейнтраубовских инженеров, несомненно изучающих его головоломки, подальше от правильного пути.
Вновь и вновь Мюленберг бережно перелистывал драгоценные записи Гросса. Тут были все расчеты. Было даже главное и самое опасное — концентрические электромагниты‑соленоиды, набросанные карандашом, — совершенно детские, милые каракули, ведь Гросс отличался просто поразительной неспособностью изобразить что‑нибудь графически… Мюленберг помнит, как он хохотал до слез, когда Гросс на словах объяснил ему, наконец, что он тут хотел нарисовать… Нет, по этим наброскам ни о чем догадаться нельзя. А пояснений не было никаких, потому что все вычисления Гросс делал для себя и для Мюленберга, который в пояснениях тоже не нуждался. И все же… сами названия величин, которыми Гросс оперировал в своих расчетах, могли натолкнуть знающего человека на идею. Могли или нет? Мюленберг не мог читать эти записи глазами непосвященного в тайну идеи, она господствовала в его голове и каждую величину, найденную Гроссом, каждый его вывод уже заранее устремляла на свое, такое знакомое место в общей схеме прибора. Могли или не могли?..
Очень важно было решить этот вопрос. Если записи раскрывали тайну, хотя бы и с большим трудом, то все хитроумные ухищрения Мюленберга, весь его план — были глупейшим, наивнейшим донкихотством. Но только один способ мог дать ответ: показать эти записи кому‑нибудь из крупных физиков‑радиологов. Мюленберг знал их всех. Он перебирал их в памяти и… не находил среди них ни одного, кому можно было бы доверить тайну. Что случилось с немцами?!. Гитлер покорял Европу ценой страшной деморализации собственного народа, и эти победы продолжают опустошать и развращать самих немцев. Какой‑то массовый психоз! Даже эти, наиболее культурные, пожилые люди, люди науки, которые раньше так возмущались Гитлером, теперь, когда цивилизованное варварство стало откровенной идеологией нацистов, — начали благодушно хихикать и исподтишка даже помогать этим гибельным победам… Нет… Нечего даже пытаться найти среди них надежного сообщника в этой неравной борьбе. Так можно только погубить все дело…
Однажды к нему подошел Ганс. Долго и внимательно осматривал он эти листки со всех сторон, наконец, сказал:
— Плохо… Все записи остались у них.
— Как? — не понял Мюленберг.
— Смотрите, почти на всех листках можно найти следы зажимов. Они сняли с них фотокопии.
Мюленберг задумался, ощупывая Ганса внимательным отеческим взглядом. Вот он — единственный друг, — верный, надежный. Как это случилось, что «столпы» морали — старая немецкая интеллигенция со всей ее молодежью рухнули со своих высот, как лавина в пропасть, а вот этот голубоглазый юноша из простой рабочей семьи стоит на вершине так твердо и спокойно!. |