Но разве может смертный человек победить время? Тогда Глебов был уверен, что нет, не может.
Но на «точки» с тех пор ходить перестал. Странным образом этот арест с этими «точками» непостижимо увязался.
Гадость…
Позвонил Моломбиев, рассказал о разговоре со знакомым прокурором. «Дрожите, — смеялся тот, — 250 миллионов людей живут нормально, вы же не хотите жить как все, и общество этого не потерпит! Либо возвратите (!) сокровища музеям добровольно, либо… Вот такие дела». Странно, конечно, — музеям большая часть коллекционных вещей была абсолютно не нужна, но, видимо, тут смысл заключался в гражданской позиции, в чистоте намерений, а может быть, и в том, как предположил Моломбиев, что вещи, ненужные музеям, можно было продать через «Новоэкспорт» за рубеж. По всему выходило, что помочь Жиленскому немыслимо: властителем дум — с точки зрения молодежной прессы — он не был, стихов про светлую юность не писал, и поэтому талантом, который следовало беречь, — не являлся. Тошно было Глебову, но к Александре Аркадьевне ехать было нужно.
Он и поехал, погруженный в тоскливое предчувствие слез, вздохов и нереальных прожектов спасения Горы, но Александра Аркадьевна встретила молчаливо, на вопрос о здоровье — махнула маленькой ручкой: «Чего уж там, все равно», — привела в гостиную, там вышагивал от стены к стене высокого роста кудлатый человек в очках, он окинул Глебова быстрым и нервным взглядом: «Вы Глебов? Мне Гора про вас говорил. А я — Ромберг». «Да-да, у меня симптом Ромберга, трясутся пальцы», — пошутил Глебов. «Что вы, у меня вообще все трясется, — кудлатый задергал длинной шеей и неловко подхватил слетевшие очки. — О вас спрашивали». Глебов понял, кто именно о нем спрашивал, но профессионально Желал подробностей: «Кто спрашивал?» — «Они. Глебова, мол, знаете? Говорю — нет. Я ведь и на самом деле никогда вас не видел; только слышал. Что делать будем?» — «А детали?» — «Ну, менялись ли и на что, мое о вас мнение, о других… Угрожали: не выйдете отсюда, вы преступник, чистосердечное признание облегчает наказание, я говорю: вы ошиблись, я честный человек, они говорят — мы никогда не ошибаемся. Держали десять часов, мне плохо стало, даже „скорую“ вызвали». — «Вы на самом деле не знаете, за что вас?» — «Не знаю. Донос, наверное, был». — «Какой?» — «Откуда я знаю? Думаю — о моих вещах. У меня много хороших и дорогих вещей». — «На какие деньга?» — «О-о, не беспокойтесь. У меня одних изобретений за последние пять лет на тридцать тысяч, о книгах я уже не говорю, хотите, партбилет покажу, здесь все видно!» — «А им показывали?» — «А как же? Плевать мы, говорят, хотели! Вы — жулик, и мы вам это в ближайшее время докажем!» Он явно ждал совета и не скрывал этого. В прежнее время в подобных случаях Глебов никогда не нарушал правил профессиональной этики, никогда не учил тех, кто к нему обращался, тому, что могло помешать следствию или, тем более, свести его на нет. Но теперь… В конце концов, и Ромберг, и Жиленский могли не говорить всей правды, могли даже лгать — предположим худшее, потому что никто не знает, что у другого на уме и в душе — так думать гнусно было, ведь Жиленский — порядочный человек, Глебов это повторял как заклинание, и все равно: предположим. Но и тогда было во всей этой малопонятной истории нечто вызывающее самое резкое противодействие.
Сам Глебов. Ну себе-то, не под стенограмму, может человек сказать правду — виноват или не виноват? Много лет собирал Глебов предметы искусства, всякое бывало, надували его, ошибался в выборе предметов и людей, были случаи, когда отдавал в обмен такие вещи, за которые потом получались совершенно фантастические суммы, вот хоть кружка Марины Мнишек — ее Глебов купил за гроши в комиссионном, подарил реквизитору своего фильма, тот перепродал дельцу, пошла цепочка, пока не выловили эту кружку далеко-далеко и попала она в крупнейший музей, там были счастливы. |