— Зачем пришел? — прямо, хотя и мягко спросил Катон, сверля Генри взглядом.
— Из любви к тебе.
— Ты пришел из любопытства.
— Я пришел потому, что мы давние друзья.
— Ты пришел как турист.
— Катон, хватит!
— Ты когда-нибудь убивал человека?
— Нет.
— Стоит как-нибудь попробовать. Забавное ощущение. Это так легко — прикончить кого-нибудь. Стоит сделать это разок, и почувствуешь, что можешь снова повторить. Почему бы не ходить и не убивать людей?
— Катон… Брендан скоро вернется?
— Боишься меня?
— Нет… но… мне кажется, тебе нельзя оставаться одному.
— Воображаешь, что я покончу с собой?
— Нет, конечно нет…
— Когда человек совершает убийство…
— Но ты его не совершал!
—.. тогда он понимает, что не существует барьеров, никогда не существовало, а то, что он принимал за барьеры, было всего лишь пустыми, эгоистическими, самодовольными иллюзиями и тщеславием. Вся так называемая мораль — это просто любование собой перед зеркалом с мыслью о себе: какой ты замечательный. Мораль — это не что иное, как самоутверждение, ничего больше, всего лишь показная добродетель и церковные заклинания. И когда самоутверждение уходит, не остается ничего, кроме неистового, неистового и разнузданного эгоизма.
— Катон… ты пережил потрясение и не в себе.
— Ты явился как турист, полюбоваться на развалины.
— Ты не прав… Пожалуйста…
— Извини. Извини. Тебе лучше уйти. Со мной все будет в порядке. Мне не нужен доктор. Пожалуйста, уходи. И никому в Пеннвуде ничего не говори. Надеюсь на тебя и молюсь, чтобы тебе… никогда не пришлось увидеть того, что я сейчас вижу, не узнать того, что я теперь знаю, никогда не оказаться там, где я сейчас!
— Катон!
— Уходи, уходи, уходи!
Генри бросился к двери, едва не упал на первых ступеньках. Дверь за ним захлопнулась. Он остановился и вновь услышал тот ужасный вздох одиночества, на сей раз перешедший в тихий стон. Одолел последние ступеньки, выбежал на улицу и кликнул такси.
— К Национальной галерее.
Двадцать минут спустя Генри сидел перед великой картиной Тициана. Бешено колотящееся сердце понемногу успокаивалось. Он не отрывал глаз от полотна, словно в сосредоточенной молитве.
Такого, думал он, нельзя рассказывать Колетте, вообще никому. Он и сам побывал в аду. Должно быть, туда ведет множество дверей. Не станет он писать Колетте. Отправит из Сперритона авиапочтой коротенькое письмецо ни о чем конкретно. Боже, еще три недели, и он вернется домой, в Сперритон, с женой, и весь этот кошмар закончится. Будет с Расселлом, Беллой — и Стефани. Заживет простой жизнью и простыми обязанностями: дарить счастье Стефани, хранить мир в семье, преподавать своим студентам, пить мартини с друзьями и гонять по шоссе на машине. Все насилие останется позади. Благодарение богу, он вновь вернется к невинным людям, в страну невинности!
Он любовался картиной, и на душе стало спокойно. Как не похоже оно, насилие в искусстве, на кошмар его проявления в реальной жизни. Собаки рвут Актеона, выпустили внутренности, но равнодушная богиня бежит мимо. Страшное, отвратительное и ужасное превратилось в одно из прекраснейших в мире произведений. Как такое возможно? Это ложь или что? Знал ли Тициан, что реальная человеческая жизнь ужасна, что мир не более чем скотобойня? А Макс, рисуя свои остроумные, искусно выстроенные сцены, знал? Может, они знали, но он, Генри, безусловно, не знал и не желает знать. Сейчас Генри думал о Катоне с мучительным состраданием и как бы отвращением и, вглядываясь в далекие глубины великой картины, мысленно молился: Боже, не дай мне увидеть то, что он видит, узнать то, что он знает, не оказаться там, где он находится!
— Я решил написать автобиографию в форме эпической поэмы. |