Изменить размер шрифта - +
Толстого. Его Ермолов, забывающий распорядиться Тарутинским сражением и отшучивающий кадетские шутки с фельдмаршалом Кутузовым, которому этот нетерпимейший из самолюбивых людей, как школьник, прислал вместо донесения лист белой бумаги, это тот же самый Алексей Петрович Ермолов, который после большой популярности, составленной себе на Кавказе, осевшись в Москве и потеряв всякую возможность фигурировать в хорошей позиции в влиятельных сферах, как манерная барышня принимал воздыхания, выраженные в известной (особенно в то время) басне: «У всадника, наездника лихого, был конь». Подразумевалось, что в басне этой проводилась ермоловская история, что «конь» – это был сам Ермолов, а «всадник, наездник лихой», император Александр Первый. Басня, как все, вероятно, помнят, развивалась таким образом: «Наездник лихой умер, и конь его достался новому всаднику; но новый всадник боялся, или не умел сесть на этого коня и потому держал его на стойле». Басня эта во мнении Ермолова равнялась смелости, чтобы «истину царям с улыбкой говорить», а на самом деле для общества, читавшего эту басню, все это были «намеки тонкие на то, чего не ведает никто». Ермолов, обрисованный в главных чертах своего характера графом Толстым, так оставался верным этому абрису во всю остальную свою жизнь. Так, не довольствуясь кавказскою славою первого русского героя, он не пренебрегал приобретением большей популярности в Москве через панибратские общения и либеральные разговоры с молодыми людьми, которых смешил, называя покойного фельдмаршала Паскевича-Эриванского графом Иерихонским и критикуя перед ними во все стороны действия правительства. Все это, конечно, было известно и двору и правительству и в глазах того и другого создавало Ермолову положение, которым покойный генерал не мог быть доволен, – от него, что называется, сторонились, избегали его. Общество к нему благоволило, но иногда и из общества слышалось ему резкое слово. Так, рассказывали, что незадолго до своей недавней кончины, говоря о людях, известных у нас под названием нигилистов, Ермолов спросил своего собеседника: «И скажите, пожалуйста, откуда такая дрянь могла взяться на нашей земле?» – а собеседник в ответ рек ему «истину с улыбкой»:

 

– Одни вы, ваше превосходительство, гуляя по бульвару, сотни две, я думаю, посеяли.

 

– Это когда? – спросил удивленный и недовольный Ермолов.

 

– А вот когда фельдмаршала Иерихонского с братиею разбирали! – отвечал собеседник.

 

Ермолов надулся.

 

Другой деятель и «сподвижник», гр. Растопчин, тоже, как мы видели, отлился у графа Толстого живым и не умрет в этом образе до века. Пишущий эти строки имеет в своем семействе несколько преданий и «старых памятей» о двенадцатом годе, которые весьма во многом совпадают с рассказами графа Толстого, особенно по отношению к оставлению Москвы и к графу Растопчину. Есть даже один, касающийся графа Растопчина, анекдот, которого не хочется перемолчать, да и который притом же можно очень кстати рассказать в этом месте.

 

Дело касается описанной гр. Толстым сцены у моста, когда графом Растопчиным овладело какое-то непостижимое бешенство, и он, вырвав из рук казака нагайку, начал ею хлестать во все стороны по столпившемуся у моста народу.

 

Дед мой, служивший в то время в Москве, спасался со своею семьею бегством в Орловскую губернию. Они ехали в большой, тяжело навьюченной рессорной брике, которую едва тащила пара лошадей, неслыханно дорогою ценою нанятых у какого-то калужского мужика. Семейство деда было затерто у моста необозримою толпою, которая теснилась, жалась и торопилась переправиться через мост, чтобы попасть на дорогу. Казаки и драгуны старались дать кое-какой порядок этой переправе и немилосердно рассыпали направо и налево щедрые колотушки нагайками и ножнами сабель.

Быстрый переход