Но я не ожидал подобных взрывов от тебя.
Бахразец, однако, и не думал согнуться, как тростник под ветром, под тяжестью этого обвинения. Он расхохотался и ответил: — В тебе говорит твоя чрезмерная серьезность и праведность, Гордон. Я научился ругаться там, где горе и невзгоды делают брань формой протеста против несправедливости, формой вызова судьбе. И не ищи в моих ругательствах какого-то внутреннего самоунижения. Эх! Отвык я, вот это жаль. Ты не слышал и половины тех отборных словечек, которыми у нас на городских улицах постоянно обкладывали правящую сволочь.
— Ну вот! Теперь ты все испортишь политикой! — запротестовал Гордон.
Бахразец собирался уезжать со Смитом. Он все еще был бос — туфли его остались в пустыне, — но от этого только казался, на взгляд Гордона, еще более складным, еще более исполненным естественной грации.
— Оглянись-ка лучше на себя, Гордон, — ответил Зейн, поднимаясь со своего места. — Ты сам портишь много хорошего, рискуя и вовсе погубить. Надеюсь, эта царапина на пятке послужит тебе уроком. Прошу тебя, брат, не рискуй собой, не затевай бессмысленной игры со смертью. Если ты погибнешь ни за что, ни про что, это будет слишком большая потеря.
— Ба! Зачем так серьезно! — возразил ему Гордон. — Я считаю, что с пяткой мне просто повезло. Лучшего места для раны и не придумаешь. Теперь совершенно ясно, что при рождении меня искупали в Стиксе. Я неистребим. Конечно, ты вправе ждать от меня благодарности за то, что благополучно дотащил меня сюда. Но ведь на то мы и братья. Знаешь, Зейн, мне все больше и больше кажется, что и ты и я уже когда-то жили, и в той, прежней жизни мы наверняка были сыновьями одной матери. Ах, боже мой! Вспомним всех знаменитых близнецов древности, — увы, их роль в истории почти всегда была трагической. Как видно, наша с тобой трагедия заключается в потрясающем несходстве целей, которые мы себе ставим, в том, что мы так по-разному смотрим на жизнь и на мир. Вон оно, наше трагическое противоречие — эти проклятые нефтепромыслы! Когда я о них думаю, я боюсь тебя, брат! Тебя и твоей пролетарской приверженности к технике. Меня так тревожат твои замыслы, твои, намерения! Не будем из-за них убивать друг друга, Зейн. Пусть хоть в этом наша судьба сложится иначе. Постой, еще только одно! — крикнул он, увидя, что Смит, потеряв терпение, включил мотор. — Если в моторизованных частях у твоих фанатиков найдется мотоцикл, прошу тебя, пришли его мне. Пешком я тут еще могу ковылять, но доверить свою драгоценную ногу безмозглому верблюду не решусь ни за что. До свидания, брат. Чувствую, что следующая наша встреча состоится уже в стенах Трои, и это будет конец всему.
Но этот намек, сделанный в полушутливой форме, не был принят всерьез. Хотя у Гордона уже созрело решение самому захватить нефтепромыслы, прежде чем подоспеют туда бахразские революционеры, легкость его тона и непривычное многословие обманули Зейна. Чтобы утишить боль в ноге, он наглотался пилюль из аптечки Смита. Нога теперь двигалась свободно, но рана не зажила, и боль жестоким страданием отдавалась во всем его существе. Он, однако, уверял, что чувствует себя хорошо и гораздо скорей поправится здесь, в пустыне, среди своих воинов, чем в какой-то дурацкой деревне, где ему предлагали отлежаться до полного выздоровления. На том они и расстались; но не успел броневик Смита скрыться за горизонтом, как Гордон позвал Бекра и приказал подобрать для него верблюда и готовиться к выступлению: завтра или послезавтра, как только будет выработан план действий, они начнут штурм нефтепромыслов.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
«Через несколько минут, — записывал Гордон в книжечке с черной обложкой, — я начну штурм аравийских нефтепромыслов. Чтобы сократить эти томительные минуты, я пристроился подле своего верблюда и при неверном, раздражающем свете луны строчу эти излияния. |